14
В палате у Жени Харитонова остались дежурные терапевт и анестезиолог, а члены спецбригады пошли в ординаторскую передохнуть. С ними была начмед. Сидели молча. Лида шмыгала носом, прикладывая время от времени пестрый платок к глазам. Она вдруг расплакалась, как только очутилась в ординаторской. Кобылянская хмуро смотрела в темное окно.
— Нужно позвонить Ивану Степановичу.
— Разве он еще здесь?
— Ждет…
Валентин Ильич посмотрел на часы: без четверти восемь. И совершенно неожиданно подумал: если поторопиться, можно успеть — минут десять Любаша, пожалуй, подождет…
Кобылянская направилась к телефону, но звонок опередил ее. Герман поднял трубку.
— Хорошо… Терапевта в приемный покой, — устало сказал он. — Валентин Ильич, передайте, пожалуйста.
Валентин Ильич поднялся и неторопливо пошел к двери. Герман проводил его взглядом и, когда тот взялся уже за ручку, добавил:
— Вы, наверное, можете идти домой. Я все равно останусь.
Валентин Ильич остановился, повернул к Герману удивленное лицо, потом кивнул и вышел.
Кобылянская набирала номер.
— Иван Степанович?
— Да, да… Ну, что там? — в тишине ординаторской голос его был слышен очень хорошо.
— Пока по-прежнему. Остается очень тяжелым.
Довольно долго молчали, потом главврач сказал:
— Скверно. Завтра как раз приходит конкурсная комиссия.
— Как завтра?.. На следующей ведь неделе!
— Завтра.
Снова помолчали.
— Нужно, чтобы все было тщательнейшим образом записано, — заговорил опять Ванечка. — Прошу вас, проследите за оформлением истории болезни. Показания и все такое, собственноручные записи Федора Родионовича… Он там?
— Нет.
— Почему?
— Герман Васильевич счел это лишним.
— Ну что это, ей-богу! Ну, что он… Нет, нет, вызовите обязательно.
— Я передам трубку?..
— Да ладно… Не надо…
Но Кобылянская уже протягивала Герману трубку.
— Я слушаю вас, Иван Степанович, — глухо произнес он.
— Ну, почему же вы не вызвали Федора Родионовича? — Ванечка был явно расстроен.
— Я не считал это необходимым.
— Но ведь он ответственный хирург! А если…
— Больной жив, Иван Степанович, И специальная бригада делает все необходимое, — жестко ответил Герман. — Не беспокойтесь, профессор звонит через каждые час-полтора…
— И все же я прошу вас вызвать его в больницу, — с необычной настойчивостью сказал Ванечка.
Телефонный звонок поднял Федора Родионовича с дивана.
После многолетней неудовлетворенности и особенного, даже не совсем понятного ему самому, душевного напряжения последних дней Федор Родионович постепенно, от звонка к звонку в больницу, обретал былое, давно забытое, спокойствие. Временами он ловил себя на бездумной легкости, переполнявшей его, и улыбался. Это было словно выздоровление после длительной болезни. Он лежал на диване, время от времени звонил в больницу, чтобы в очередной раз услышать целебное «все нормально», пытался читать любимого Чехова и неторопливо думал. Из гостиной доносились звуки передаваемого по радио фортепьянного концерта.
Он думал об извечных поисках человеком своего предназначения. А все так просто: не нужно мудрить, усложнять, витать в облаках. Надо своевременно справиться с тщеславием, остановиться, оглядеть людей и себя… Может быть, сесть на завалинку, как те деревенские старики, и постараться понять всю неповторимую прелесть солнечного тепла… Невероятно: так долго не уразуметь, что спасение таких вот, как Женя Харитонов, обреченных — и есть счастье и назначение твоей жизни. Все к чертя-ам! Все, кроме этого. Жаль, конечно, потерянного понапрасну времени, но потеряно не все. Он еще успеет спасти много таких, как Женя. Федор Родионович, сомкнув веки, вдруг отчетливо представил, как входит к нему в кабинет Женя и приглашает на свадьбу. Румяный, чубатый… Нет, это не Борис, а Женя, они ведь близнецы!.. На свадьбу? Почему именно на свадьбу?.. Федор Родионович улыбался, погружаясь в теплую дрему…
Он вздрогнул от телефонного звонка.
Федор Родионович слушал стоя, а во рту сделалось сухо, будто испарялась влага из его тела, и все оно словно усыхало, становилось меньше и легче… Герман замолк. Федор Родионович сказал коротко:
— Я сейчас приду, — и повесил трубку.
Он пошел на кухню, выпил залпом полстакана воды. Затем стал поспешно одеваться. Он был напряжен, но странно спокоен: его охватило знакомое с военных лет чувство, которое он испытывал много раз, когда ему докладывали, что привезли новую партию тяжелораненых.
15
После нескольких дней с небом, заволоченным грязными тучами, с нудными дождями, утром неожиданно проглянуло солнце. В парке было сыро, но пропитанный острыми запахами увядающей зелени воздух наполнял тело бодростью, вытеснял из него тяжелую сонливость. Дежурство, на счастье, выдалось удивительно нетрудное, но все же он чертовски устал за последние двое суток, что не выходил из больницы. Герман вспомнил, как когда-то, лет десять назад, Федор Родионович сказал: «Хирург должен быть двужильным». Кто знает, каким он должен быть! И что у него должно быть крепче — здоровье или дух? Возможно, хирургу противопоказаны такие чувства, как жалостливость, обостренное представление о долге и ответственности? Возможно, в конечном счете прав Валентин: надо видеть и любить в хирургии лишь смелое и умное рукодействие, страдающих же людей оставить на откуп другим врачам: у них, у хирургов, есть свое важнейшее в этом лечебном конвейере место — у операционного стола, этого достаточно…
Герман, сощурясь, поднял кверху лицо, подставил его слепящим солнечным лучам.
Мир был ярким, пахучим, полным звуков — пели где-то в поредевшей листве птицы, звенел и радостно громыхал рядом проспект. Герман хотел думать о реке, о стуке волны в борт, но, шагая по мягким шуршащим листьям, возвращался мыслями в палаты, видел человеческие лица. Это были лица оперированных в последние сутки больных. Вот братья Харитоновы. Их он запомнит на всю жизнь. Даже места в реанимационных палатах, на которых они сейчас лежат, запомнит, но другие лица он уже почти забыл, а что делал каждому из них — и вовсе не помнит. И все же мысли его были заняты только ими…
Герман усмехнулся растерянно и радостно. В накинутом поверх халата пальто он шел по пустынному желтеющему парку. У здания кухни стояла уже больничная полуторка с оцинкованным кузовом. Скоро повезут на отделения завтрак. И, как несколько дней назад, Герман вспомнил лошадь по прозвищу Фуня, которая когда-то — казалось, совсем еще недавно — развозила завтраки, обеды, ужины. Вспомнил жесткого, неумолимого Батю, цепко державшего в своих руках всю больницу и Федора Родионовича, да и его, Германа, тоже… «Я вас от себя не отпущу, — говорил им как-то Батя на больничном вечере, обхватив своими сильными руками за плечи. — Вот защитится Герман — доцентом сделаем. Крепкая будет кафедра. А, Федя?..»
До оврага, за которым начинался пустырь и новостройки, Герман не дошел. Дожди превратили дорожки в этой части парка в труднопроходимые грязевые полосы. Возвращаясь к зданию больницы, Герман заметил на скамейке, затащенной больными в кусты, две фигуры. Женщина в светлом плаще и мужчина в больничной пижаме. Мужчина пил прямо из горлышка бутылки, запрокинув голову. Конечно, Власов…
На скамейке заметили врача, женщина поднялась, торопливо направилась к выходу из парка. Власов пытался ее удержать, смеясь, говорил что-то вслед.
— Вы же простудитесь, а в понедельник операция, — укоризненно сказал Герман, подходя к нему.
— Все будет нормально, Герман Васильевич.
Они вместе двинулись к больничному зданию.
— И если вы станете пить сразу после операции, то лучше ее не делать, — угрюмо заметил Герман.
— Не беспокойтесь, Герман Васильевич. А сегодня — повод. Ребенок у меня будет, сын. Борька.
Герман даже приостановился. Да, да, конечно, у такого вот Власова — только Борька!