«В сверкание дни наряжены…»
В сверкание дни наряжены.
Навстречу таёжный страж:
внезапно из-за коряжины
Володька встаёт Мураш.
В глубокой речной излучине
трубивший в коровий рог,
мосластый, смешной, веснушчатый
и крапчатый, как Ван Гог.
Володька с пищалкой-дудочкой.
Володька среди суков
на петлю короткой удочкой
имает бурундуков.
Пора объясниться знаками.
Но слышу с иных полей
ключей ледяное звяканье,
курлыканье журавлей.
Никак не могу насытиться.
Высматриваю в логу,
брусничники ископытивших
изюбря и кабаргу.
Как прежде торгуют шкурками
эвенк, орочон, якут.
И соболи с чернобурками
по смуглым плечам текут…
Коряги, как пальцы, скрючены.
Я крикну в пустую падь:
«Уже все зверьки приручены,
а звери ложатся спать».
Но вспомню,
мой друг,
растаяли
озера, и звезды лгут.
А соболи с горностаями
уже по тебе бегут.
Мне скорая встреча чается.
Но я не пойму пока
чем купол небес венчается,
где снеги, где облака.
«Глух оселок…»
Глух оселок.
Хромает слог.
Душа росой отморосила.
Когда тебя сбивает с ног
и мнет неведомая сила
вбей крюк!
Гумно населено,
и по ночам собаки лают.
У твари утвари полно,
поленья полымем пылают.
Косые сажени в окне
сажают суженых на лавки.
Золовки жарят на огне
царевен крапчатые лапки.
Вбей,
вколоти в колоду крюк!
И в шапке,
скроенной из шавки,
войди в краеугольный круг,
где парки,
жмурки да куржавки
плывут в приют
или в притон
и распадаются на звуки…
Ты спишь,
но подступает Он,
кого ты выдумал от скуки.
Аллегории для Оли Гурьевой
Здравствуй, Гурья Башка!
Как живешь ты в своем Барнауле? Я бродил по росе, светляков собирая в кулак. Заблудился впотьмах в небольшом подмосковном ауле (будь не к ночи помянут заброшенный русский кишлак!) Там встречали меня, опрометчиво карты крапили, анашою чадя, будоражили псов на цепи. Там хлеб-соль рукавом очищали от пепла и пыли. И кричали похабно: «Хоть что-нибудь, падла, купи!»
Мне придвинули вблизь самокрутную ось остолопа; двустороннюю бездну, которая спьяну смешит; шестиухую мышь; узколобого янки-циклопа; и шкатулку из яшмы, которая чистый самшит.
Я ведь тертый калач! Я грядущую власть знаменую: здесь разводят рамсы, здесь линчуют, здесь щупают кур. Я сошью тебе миф, а себе я куплю надувную узколонную деву из нерпьих лоснящихся шкур. С ней забудусь во сне, в тесноте, в срамоте, в неуюте. Призадумаюсь шибко: кого-то, да сможем родить! Обозначу очаг, согреваясь не в чуме, так в юрте. Мне давно ведь повадно спирально, как дым, восходить.
В тундре прошлого нет. Но летят и летят бумеранги. Бреют череп чучхе и из рук вышибают абсент. Лучше в чуме чуметь. Или яриться хреном в яранге, зарывая в брезент горловой диалект и акцент.
Знаешь, Гурья Башка, в твоей доброй и чувственной вере мой поверженный смысл начинает от горя лысеть. Наша дружба крепка, как мозоли рабов на галере (я давно на былое гляжу сквозь москитную сеть).
Гу-гу-гурья башка! Торгаши меня вновь обманули! За меня отомсти, пребывай при своем короле. Как твоё «ничего»? Как погода в Ба-ба-барнауле? Впрочем, может быть, в Томске, а может, и в Йошкар-Оле.
Город Желтого Жиголо
Эту ночь не купить за трешку.
Сей бульон – не перловый суп.
Это как распилить матрешку —
на последней сломаешь зуб.
Ефросинья да Евпраксия,
в каждой плавающий узор.
Что, Артем, для тебя Россия,
если вымести хлам и сор?
Если пыхнув знакомой трубкой,
ад воздавши, смолу – в янтарь.
Если видеть под каждой юбкой
и аквариум, и букварь.
…Аты-баты!
Был город зыбок.
Раскачавшись на каблуках,
два бродяги кормили рыбок.
Рыбки плавали в облаках.
Маевка…
Утро вспаханных борозд, выше – каменные щетки. Среди розовых берез – розовеющие щеки, утомленные глаза, костерок горит у речки. Невпопадны голоса, извлеченные из речи. Пакля желтая в пазу. Рыбы вязкая молока. Дремлешь, словно на весу. Завершается маёвка.
Речки шалая волна, то в притоке, то в притопе. Спит красавица, пьяна, на пригорке, на припеке. На мольберте, не в мольбе, во саду ли в огороде, не принадлежит себе, но принадлежит природе.
Пьем за счастье и успех, за судьбу не вороную! Мишка дуется на всех, Зойку спящую ревнует. Он косарь, но не корсар, смотрит на свою подругу: спит распахнута краса и распихнута по кругу. В легкомысленной возне жизнь почикана годами. Воспаленная, во сне жадно шевелит губами. И отыскивает ртом шрамы вражеских ранений. Рядом с брызжущим кустом оживает муравейник.
День наполнен до краев хайрузовой бирюзою. Связка-сцепка муравьев – в восхождении на Зою. Тут, пожалуй, все свои – и беспутник и бездельник. Эх, вы, мавры-муравьи, муравейник-мавровейник! Устремленная толпа, ошалевшая от счастья, торит тропку у пупа, оббегает вкруг запястья. И почти у облаков, у небесного колодца, замирает у сосков, как на всхолмиях Хеопса…
Коршун медлит в высоте. Даль колеблется сквозная. Я пишу о красоте. Спит царица неземная.
«Гордись убежищем, чалдон…»
Гордись убежищем, чалдон,
белёной печью, чистым полом!..
Я знаю: самый лучший дом —
дом, обнесённый частоколом.
Я к неприкаянным не строг,
пусть ищут вольное становье!
Мой дом – не капище, не стог,
но ощерённое гнездовье.
Кому – шурфы, а мне – графин.
Во мне – бескрайность и приволье…
Там всякий, кто не серафим,
падет на вздыбленные колья.