Ансерме держит меня в курсе всего, что происходит, и, между прочим, сказал, что Вы скоро увидите в Париже Отто Кана[224]. Чтобы Вы знали в точности мою американскую историю, я Вам расскажу ее в общих чертах.
Я узнал (прошедшей зимой), что осенью в Метрополитен (Балэн — хореография[225], Монтё — оркестр и жидовские декорации и костюмы) поставили «Петрушку», не сказав мне ни слова и не заплатив ни су. Тогда я написал Кану, что признаю его законное право (то есть отсутствие прав у русских в Соединенных Штатах), но оспариваю моральное право показывать мое сочинение, даже не уведомив меня (простая вежливость) и не заплатив в то время, когда сейчас только мои сочинения являются единственным источником существования моей семьи. Через два месяца получил ответ от Кана с извинениями (он не знал мой адрес) и сообщением, что отправил чек на 1250 франков (за 5 спектаклей по 250 франков, как он позаботился добавить). Деньги я не перестаю требовать у Дягилева, а он упорствует, как осел, совершенно не понимая, что только раздувает скандал (один русский обкрадывает другого русского, заявляя, что этот последний не имеет никаких прав за границей. Ведь правда, настоящий скандал?). В это же время (до того, как получил ответ от Кана) я написал некоторым людям в Нью-Йорк, прося их дать понять этой еврейской банде, как подло они поступают со мной, бесправным русским… Дяг ведет себя по-свински. И чтобы покончить с этой темой, одна маленькая история, которую мне рассказал Ансерме.
«Дейли Мейл» получила множество писем, в которых спрашивают, как же случилось, что в Америке открыта подписка в вашу (Стравинского) пользу в то время, как ваши балеты делают такие большие сборы в «Альгамбре»[226]. Критик вышеупомянутой газеты (на банкете перед премьерой де Фальи в Лондоне[227]) подошел к Дягилеву и спросил его об этом. На что Дяг ему ответил: «Американцы ограбили Стравинского». Как красиво!..»
После этого письма отношения между ними стали невыносимы. Что до меня, на которую обрушивались сетования одного и гнев другого, то я дошла до исступления, предельно от них устав. Вскоре Стравинский заявил, что его «религиозные убеждения» не позволяют ему больше заниматься «таким низким делом, как балет», и он взялся за перо, чтобы собственноручно написать несчастному Сержу, что балет «навлек на него анафему». Со своей стороны Дягилев, сбитый с толку жестокой энцикликой своего излюбленного композитора, писал: «Я узнал, что Стравинский, мой первый сын[228], посвятил себя двойному служению: Богу и деньгам…»
Представления «Свадебки»[229] дали Стравинскому основания для таких денежных придирок и дрязг, что письмо его показалось мне актом судебного исполнителя, — так в нем развернулся его характер судебного крючкотвора:
«…Так как я не смогу приехать в Париж, опишу Вам с документами в руках историю моей новой распри с Дягилевым, чтобы Вы могли припереть его к стене…»
Далее следовали бесконечные доказательства, от которых я избавлю читателя…
С этого момента он «окопался» за импресарио по имени Клинг.
Клинг служил ему щитом и мечом против Дягилева, «Я заключил контракт с Клингом, Клинг хочет… Клинг требует… Клинг мне запретил… Клинг, Клинг!» Страсть к деньгам становилась всепожирающей. Позднее Дягилев, покинутый Стравинским, который открыл более прибыльные перспективы у Иды Рубинштейн[230], писал юному Лифарю[231]:
«Я вернулся из театра со страшной головной болью от ужаса всего, что видел и слышал, а главное, от Стравинского… Кто возьмется взорвать эту банду людей, которые возомнили себя артистами, потому что сумели собрать миллионы, чтобы купить композиторов?..»[232]
Как грустно, листая письма этого величайшего из живущих сегодня композиторов, постоянно испытывать впечатление, что держишь в руках документы финансового инспектора! Знает бог, нужда художника никогда не оставляла меня равнодушной (и я благословляю небо, что всегда могла, как только узнавала о ней, прийти на помощь), но между нуждой и алчностью лежит целый мир — мир, в котором хочется, чтобы жили художники.
От того, кто своей «Священной» сумел сразу завоевать мое страстное восхищение, я не получаю больше бесконечных прошений. Его «Пьесы для квартета», сочиненные для меня[233], мне не понравились.
«…Не понимаю, — писал он мне, — Вашей ярости по отношению к этому квартету. Поистине, моя дорогая, прежде чем напасть на этот бедный квартет, сочиненный для Вас, — пикантно, не правда ли? — (чтобы быть сыгранным в Вашей китайской комнате — Вы помните?), Вы должны были понять, что мои произведения очень сложны и их исполнение нуждается в моем контроле, который отсутствовал на этот раз. Представляю, что они Вам сыграли!»
Однако позднее, когда я услышала их в том исполнении, в каком он хотел, они по-прежнему не понравились мне.
Глубокая дружба, связывавшая меня с Дягилевым, не могла в конце концов смириться с упреками, сарказмами и оскорблениями, какими Стравинский его осыпал. Америка доделала остальное, разделив нас океаном. Но я прекрасно знаю, что настоящий океан, разлучивший нас, — это тот, что лежит между сегодняшним Стравинским и Стравинским времен «Весны священной».
Глава тринадцатая
Смерть Эдвардса — Начало войны — Экспедиции на фронт — Трагедия и гибель Ролана Гарроса — Кокто о «Параде» — Встреча с Мата Хари
Летом 1914-го я узнала, что Эдвардс был при смерти. Один друг приехал за мной, чтобы отвезти на улицу Анжу, где он жил два или три последних года в квартире, которую я раньше никогда не видела. Он умер за десять минут до того[234], как мы приехали. Я на коленях у изголовья его кровати произнесла последнюю молитву. Лицо Альфреда вновь обрело спокойствие, которое он совершенно утратил в последние плачевные годы жизни. Я ушла почти счастливая, чувствуя, что и он, и я словно освободились. Даже трагическая смерть Лантельм[235] не смогла усмирить своего рода буйства, которым он, старея, был поражен. С каждым днем он опускался все больше, отдавая отчет в своей деградации, но не в силах прекратить безрадостное распутство в окружении женщин, алчущих его денег. В нем рос маниакальный страх одиночества и физического упадка. Не было случая, чтобы, встретив меня, он не умолял снова стать его женой. Я бы не сделала этого ни за что на свете, я была слишком привязана к нему, чтобы выйти замуж за другого, пока он был жив.
Теперь, увидев его лицо вновь спокойным, я почувствовала, что он освободился от всех своих навязчивых идей. Теперь я могла, не испытывая угрызений совести, выйти замуж за человека, которого любила[236].
Мне казалось, что я вдыхаю другой, более чистый воздух. Призрак большого красного автомобиля, призрак, который так долго преследовал меня, теперь отошел в область детских кошмаров. Альфред перестал страдать, а я стала женщиной свободной и чистой, выбравшей свой путь рядом с человеком, которого любила и который целиком заполнил мое существование. Оглядываясь назад, с трудом представляла, что когда-то была женой кого-то другого — не Серта. С того самого дня, когда в четырнадцать лет поняла, что свобода — это жизнь вдвоем, я ждала его.