Звуки музыки проникли в комнату, когда слуга открыл дверь. Молодая женщина попросила его плотно закрыть ее за собой. Ей хотелось остаться одной.
Едва она пробежала несколько строк, как смертельная бледность покрыла ее лицо. В письме, написанном грубым почерком на дешевой бумаге, ей сообщали, что Сиприен Годебски в Царском Селе, куда его пригласила княгиня Юсупова, чтобы он занялся убранством ее дворца, живет с молодой сестрой ее матери, которая ждет от него ребенка. Письмо, разумеется, анонимное.
В одно мгновение Софи приняла решение. В тот же вечер, поцеловав двух своих маленьких сыновей, на восьмом месяце беременности она тронулась в путь, чтобы проделать три тысячи километров, отделявших ее от человека, которого обожала.
Один бог знает, каким чудом ледяной русской зимой добралась Софи Годебска до цели своего путешествия!
Поднялась по ступенькам уединенного, занесенного снегом дома, прислонилась к косяку двери, чтобы перевести дух и позвонить. Знакомый смех донесся до нее… Рука Софи опустилась. После нечеловеческих усилий, справиться с которыми ей помогла любовь, безмерная усталость, страшный упадок духа овладели ею. С глазами, полными слез, она спустилась по ступенькам и добралась до гостиницы.
Оттуда написала брату о своем несчастье, которое так велико, что ей остается только умереть…
На другой день Годебски, уведомленный о том, где находится его жена, приехал как раз вовремя, чтобы принять последний вздох Софи. Она успела дать мне жизнь. Драма моего рождения должна была наложить глубокий отпечаток на всю мою судьбу.
Отец отвез меня к своей любовнице, моей двоюродной бабушке, которая кормила меня грудью вместе с ребенком, родившимся от него. Похоронив жену в Санкт-Петербурге, он увез меня в Алль, в дом, который так трагически покинула моя мать.
Этот дом в окрестностях Брюсселя был первым и лучшим воспоминанием моего детства. Очень большая вилла в итальянском стиле, построенная по указаниям моего деда, который благодаря своему исключительному таланту концертирующего виолончелиста имел достаточно значительное состояние. Скромного происхождения, Франсуа Серве в эпоху, когда короли и придворные принимали музыкантов и покровительствовали им, когда знатные дамы не боялись делать им роскошные подарки (я помню тяжелый золотой венок, на каждом листе которого были выгравированы имена почитательниц деда), был удостоен теперь памятника в родном городе[31]. Во время турне по России он встретил девушку, принадлежавшую к высокой аристократии, женился на ней и увез в Бельгию.
Бабушка так больше никогда и не побывала на родине. Но сохранила доставшееся по наследству редкое русское гостеприимство. Маленькая, необычайно красивая, вся увешанная драгоценностями, в своем огромном салоне с множеством картин — на одной из них св. Цецилия, на другой царь Давид[32], — она была окружена настоящим двором из друзей и особенно музыкантов, живших у нее месяцами.
Я застала ее старой, похожей на папу Льва III. Бабушка причащалась каждое утро. Ее неразлучной подругой была бельгийская королева[33].
В большом доме, как в старые времена, заполненном музыкантами, музыка доносилась отовсюду. Кроме двух больших концертных пианино в зале для приемов было еще шесть или семь в других комнатах. И они никогда не умолкали.
Мои детские уши были так переполнены музыкой, что даже не помню, когда я научилась распознавать ноты. Во всяком случае, много раньше, чем буквы.
С культом музыки у бабушки соседствовал культ еды. Гурманство превратилось у нее в страсть. Она была счастлива, что каждый день могла кормить такое множество людей. И так как гости ничего не имели против того, чтобы их потчевали, как у Лукулла[34], весь дом сверху донизу беспрестанно был занят приготовлениями к пиршествам. Огромный сводчатый погреб, вызывавший в моем воображении замок Синей Бороды, куда я отваживалась войти, дрожа в ожидании опасного приключения, был наполнен подвешенными на крюках тушами телят, быков, барашков. Ужасающие окровавленные сталактиты, которые будут разрублены, разделаны, чтобы усладить бабушку и обжор, ее окружавших. Каждый понедельник новые жертвы занимали место с жадностью проглоченных на прошлой неделе; бедняки приглашались, чтобы разделить их останки. Под эти лукулловы пиры были отведены две комнаты. Одна из них — большая столовая — восхищала меня своим великолепием. На стенах — китайская живопись. Стол на шестьдесят персон в праздничные дни был сервирован сказочными разноцветными бокалами с вензелем деда, заказавшего их в Богемии. В свои три года я была просто ослеплена этим стеклянным многоцветием, и с тех пор ничто на свете не казалось мне столь ошеломляюще роскошным.
Бабушка со своими гастрономическими пристрастиями явно не задумывалась о расходах, которых они требовали. С легким сердцем, доставляя радость себе и друзьям, она в буквальном смысле слова поглощала свое состояние, нимало не озабоченная признаками приближающейся нужды.
Мне было семь лет, когда в прекрасный лунный вечер один из гостей, у которого давно и серьезно болели легкие, попросил, чтобы его спустили в музыкальный салон. Я помню, как будто это было вчера, его черный бархатный пиджак, белую шелковую à la Дантон[35] рубашку и длинные волосы. Это был Зарембски[36]. Он подошел к одному из пианино и при свете луны заиграл «Траурный марш» Шопена. Вдруг он потерял сознание. Его положили на софу, на которой он и умер, так и не придя в себя. Думаю, что эта ультраромантическая сцена так соответствовала самому духу дома, что она никого не удивила. Зато я и сейчас не могу без некоторого содрогания слушать «Траурный марш».
Дядя унаследовал Страдивари[37] моего деда. Он был великим музыкантом и своеобразным человеком, внушавшим мне безумный страх. Каждый вечер, прежде чем удалиться в свою комнату, он очень медленно подходил к инструменту и осторожно припадал ухом к футляру. Добрые пять минут оставался неподвижен, слушая что-то — что я так никогда и не узнала.
Так как у дорогой бабушки не было грехов, в которых можно было бы исповедоваться во время каждодневных причастий, она приносила священнику все домашние сплетни. И в один прекрасный день рассказала ему, что у моего тридцатилетнего дяди уже лет десять была любовная связь с женой почтенного директора консерватории. В наказание священник приказал ему во всем признаться мужу. Последствий не пришлось долго ждать. Директор уехал с женой и детьми. Дядя же, мирно проведя утро на охоте со своим большим другом князем Караман-Шиме[38], вечером нашел такой способ чистить ружье, что убил себя наповал.
Возвращаясь из Санкт-Петербурга после смерти моей матери, отец остановился в Варшаве. Там он познакомился с мадам Натансон, которая какое-то время спустя в Париже добилась, чтобы он на ней женился. Будучи женщиной умной, она не замедлила окружить себя известными — хотя часто посредственными и принадлежавшими к академической школе — музыкантами и художниками. От первого брака у нее был восемнадцатилетний сын-эпилептик и чахоточная дочь двадцати лет. Маленькой девочке, какой я была тогда, они казались стариками. От моего отца позднее она родила сына, которого обожала[39].
Я — с моими старшими братьями, Францем и Эрнстом, — оказалась перенесенной из волшебного бабушкиного дома в унылый особняк на улице де Вожирар, где находилось ателье отца. Сразу же у меня возникло ощущение, что ко мне относятся недружелюбно и даже враждебно.