Когда мы расстались, Эдвардс решил выплачивать мне ежемесячно проценты с довольно значительной ренты. Много раз он настаивал, чтобы я пошла к нотариусу подписать документы, которые он составил на случай своей смерти, но из-за отвращения к нотариусам и деловым бумагам я все откладывала этот поход и в результате, когда он умер, внезапно оказалась ни с чем.
На другое утро, проснувшись в своей квартире на набережной Вольтера, которую только что закончила отделывать, я сказала Эме — моей горничной и многолетней наперснице: «Вот я и разорена, с кучей неоплаченных счетов за эту квартиру в придачу…» Не успела договорить, как позвонил мой старый друг Фламан:
— Ты обожаешь менять квартиры, Мизиа, не хочешь ли проделать великолепную операцию? Одни американцы умоляют меня уговорить тебя уступить им твою квартиру. Они предлагают очень большие деньги…
— Что за глупости! — ответила я с колотящимся сердцем, стараясь говорить как можно равнодушнее. — У меня нет никакого желания покинуть это прекрасное место. Только что закончили отделку, и мне здесь очень нравится… Каким ты можешь быть упрямым… Хорошо, хорошо!.. Раз ты так настаиваешь, пусть они зайдут… Но из этого ничего не получится.
Положив трубку, я расхохоталась.
— Все прекрасно, — сказала я моей бедной Эме. — Не расстраивайся, мы очень богаты!
Дягилев был в это время в Париже. Я уже некоторое время упрекала его за то, что он так и не заинтересовался Эриком Сати. В конце концов он уступил моим настояниям, и я пригласила их обоих к себе, чтобы Серж послушал музыку мэтра из Аркёйя. Сидя за пианино, худой, маленький Сати, в пенсне, сползающем на нос, только что успел сыграть свои «Пьесы в форме груш», как в комнату влетел ураганом наш общий друг с взлохмаченной бородой. Одним духом он рассказал об убийстве в Сараево[237] и почему война неизбежна. Прислонившись к камину, с блестящими от возбуждения глазами, я слушала его и, хорошо помню, думала: «Какое счастье! Бог мой! Сделай так, чтобы началась война!..»
Меня могут считать последним чудовищем, но я напомню умонастроения лета 1914 года. Не нашлось бы и двух французов из ста, которые не хотели бы преподать жестокий урок своим соседям по ту сторону Рейна. Царил всеобщий энтузиазм, взывающий к самым благородным чувствам. Нужно ли добавить, что я была еще очень молода[238], никогда не знала войны с ее ужасами и видела в ней только бесконечные возможности действовать. Мое желание, столь же ребяческое, как и бессознательно жестокое, не замедлило исполниться.
Спустя короткое время после этого памятного дня, получив огромные деньги — пятьдесят тысяч франков золотом за свою квартиру, — я как-то утром пошла положить их в банк. Было без десяти двенадцать, когда я оказалась перед кассиром. И вдруг мысль расстаться с этим маленьким состоянием как раз тогда, когда я считала, что осталась ни с чем, мне показалась абсурдной. Вместо того чтобы отдать деньги, я попросила закрыть счет. Удивленный кассир как-то странно посмотрел на меня. Но банк закрывался в полдень, время шло, и он выполнил мою просьбу.
Едва вышла на улицу, как крики продавцов газет привлекли мое внимание. Я купила какую-то газету и на первой странице увидела огромными жирными буквами: «Всеобщий мораторий. Все выплаты прекращены. Все счета в банках блокированы до нового распоряжения». Любовно прижимая к груди сумку со всем моим состоянием, я еле сдержалась, чтобы не пуститься в пляс.
2 августа 1914 года[239] на Больших бульварах среди неистовствующей в экстазе толпы я вдруг оказалась сидящей на белой лошади вместе с кавалеристом в парадной форме, которому надела на шею венок из цветов. Общее возбуждение было так велико, что ни на мгновение я не увидела в этом ничего странного. Ни кавалерист, ни лошадь, ни окружающая толпа тоже не удивились. Во всем Париже можно было увидеть подобное зрелище. На каждом углу продавались цветы — охапками, в букетах, в венках. Через мгновение они уже были на кепи солдат, на их штыках или у них за ушами. Незнакомые люди обнимались, целовались, плакали, смеялись, толкались, умилялись, наступали на ноги, душили друг друга, пели и никогда еще не чувствовали себя более отважными, благородными, готовыми на жертвы, в конце концов, более счастливыми. Не было и речи, чтобы кто-нибудь из годных к военной службе мужчин не пошел добровольцем в армию. Все мои слуги не дождались призыва. Я была счастлива, что так удачно уступила свою квартиру на набережной Вольтера и переехала с Сертом в отель «Мёрис», где у нас на верхнем этаже были прелестные апартаменты с террасой. Отель «Мёрис» не замедлил стать настоящим политическим центром. Аристид Бриан[240], Клемансо, его соратник Мандель[241], Филипп Вертело, Паме (тогдашний министр внутренних дел) регулярно завтракали у нас и приносили самые последние новости. Алекси Леже[242], начинавший свою блестящую карьеру, привел к нам английского военного атташе, которого он должен был посвятить в «парижские тайны». Ролан Гаррос[243], ас авиации, заставляющий сегодня вспоминать об эпохе мушкетеров, добавил свою каплю немыслимого энтузиазма в этот политико-военный коктейль.
Правительство, главной заботой которого было не допускать паники в столице, контролировало работу Красного Креста. Я добилась от генерала Галльени[244] разрешения сформировать колонну санитарных машин для оказания первой помощи и предприняла настоящий набег на парижские отели, владельцами которых были немцы. Операция оказалась исключительно плодотворной — мне удалось достать для Красного Креста огромное количество белья и немало денег[245]. Председатель Красного Креста мадам д’Оссонвилль, несколько удивленная моей активностью, отнеслась к ней с некоторым недоверием: у меня иностранная фамилия, родилась в Санкт-Петербурге, по происхождению полька, к тому же живу с испанцем. Когда моя подруга Жаклин де Пурталес была делегирована в Бельгию, мадам д’Оссонвилль энергично противодействовала тому, чтобы я ее сопровождала!
У меня появилась идея: чтобы увеличить число санитарных машин, попросить у владельцев Домов моды, которые из-за войны бездействовали, их машины для доставки заказов.
Мне удалось также приобрести четырнадцать экипажей, которые каретник взялся переоборудовать под санитарные машины. Разочарование наступило, когда надо было набрать добровольцев. Я думала, что весь Париж захочет мне помочь. Ничуть не бывало. В конце концов в мой отряд вошли Серт, Жан Кокто, Поль Ириб[246], Франсуа де Грис, Готье-Виньаль, мадам Рюмилли, сестра милосердия по профессии, и наш дорогой каретник. Все вместе мы составили довольно странную компанию…
Мой большой мерседес шел во главе эшелона. За рулем сидел Ириб в нелепом, похожем на костюм водолаза одеянии. Рядом с ним — Жан Кокто, переряженный Пуаре[247] в санитара-добровольца. Мы с Сертом сидели на заднем сиденье. Он в светло-серых бриджах, с большим фотоаппаратом. Серт упорно хотел воспользоваться им на передовой, рискуя всех нас подвергнуть расстрелу. По правде говоря, наша группа выглядела настолько странно, что в эти первые месяцы войны, когда буквально безумствовала шпиономания, нас могли арестовать. Чтобы этого не произошло, наша помощь должна была быть действительно эффективной.
Первая экспедиция привела нас в Л’Э-ле-Роз. Там нас ожидало такое душераздирающее и ужасающее зрелище, что я разрыдалась. Вдалеке я увидела группу негров в страшном состоянии. Ближе находились раненые пленные немцы. Их лица кишели мухами, прилипшими к еще необработанным ранам. Дорога в Варед была усыпана трупами лошадей, тем, что осталось от людей и животных, взрывом брошенных в воздух и повисших на ветвях деревьев…