«У него несчастный вид, — продолжал Лафкадио про себя. — У него, наверное, фистула или какой-нибудь тайный недуг. Помочь ему? Он один не справится…»
Нет, все-таки! Воротничок, в конце концов, пропустил запонку. Тогда Флериссуар взял с сидения свой галстук, лежавший рядом со шляпой, пиджаком и манжетами, и, подойдя к окну, пытался, как Нарцисс над водой, отличить в стекле свое отражение от пейзажа.
«Ему плохо видно».
Лафкадио прибавил света. Поезд шел вдоль откоса, который был виден за окном, озаряемый светом, падающим из каждого купе; получался ряд светлых квадратов, плясавших вдоль пути и поочередно искажавшихся на неровностях почвы. Посередине одного из них плясала смешная тень Флериссуара; остальные были пусты.
«Кто увидит? — думал Лафкадио. — Здесь, совсем рядом, у меня под рукой, этот двойной затвор, который мне ничего не стоит открыть; это дверь, которая вдруг подастся, и он рухнет вперед; достаточно будет легкого толчка, — он упадет в темноту, как сноп: даже крика не будет слышно… А завтра — в море, к островам!.. Кто узнает?..»
Галстук был надет, готовый продолговатый бант; теперь Флериссуар взял манжету и прилаживал ее к правому рукаву; при этом он рассматривал над тем местом, где раньше сидел, фотографический снимок (один из четырех, украшавших купе) какого-то приморского дворца.
«Ничем не вызванное преступление, — продолжал Лафкадио: — вот задача для полиции! Впрочем, на этом проклятом откосе всякий может увидеть из соседнего купе, как открывается дверь и кувыркается китайская тень. Хорошо еще, что шторы в коридор задернуты… Меня не столько интересуют события, сколько я сам. Иной считает себя способным на что угодно, а когда нужно действовать, отступает… Одно дело — воображение, другое — действительность!.. И отставить уже нельзя, как в шахматах. Но, если предвидеть все, игра теряет всякий интерес!.. Между воображением и… Что это? Никак, откос кончился? Мы, кажется, на мосту: река…»
На почерневшем стекле отражения стали явственнее; Флериссуар нагнулся, чтобы поправить галстук.
«Здесь, у меня в руке, этот двойной затвор (а он не видит и смотрит прямо перед собой) — действует, ей богу, даже легче, чем можно было думать. Если мне удастся сосчитать до двенадцати, не торопясь, прежде чем за окном мелькнет какой-нибудь огонь, — тапир спасен. Я начинаю: один? два? три? четыре? (медленно! медленно!) пять? шесть? семь? восемь? девять… Десять, огонь!..»
II
Флериссуар даже не вскрикнул. Выталкиваемый Лафкадио и видя вдруг разверзшуюся перед ним пропасть, он, чтобы удержаться, широко взмахнул руками, уцепился левой за гладкую дверную раму, а правую, полуобернувшись, откинул далеко назад через голову Лафкадио, отчего вторая манжета, которую он как раз надевал, полетела под диван, в другой конец купе.
Лафкадио почувствовал, как его хватают за затылок страшные когти, нагнул голову и толкнул опять, еще нетерпеливее; ногти царапнули его по шее; Флериссуар успел лишь поймать пуховую шляпу, безнадежно ухватился за нее и упал вместе с ней.
«Теперь — хладнокровие! — сказал Лафкадио. Не будем хлопать дверцой: рядом могут услышать».
Он потянул дверцу к себе, против ветра, с усилием, затем тихо запер ее.
«Он мне оставил свою гнусную соломенную шляпу, которую я чуть был не выпихнул ногой ему вдогонку; но у него осталась моя шляпа, и этого ему хватит. Как хорошо я сделал, что снял с нее инициалы!.. Но на кожаном ободке имеется марка магазина, а там не каждый день заказывают пуховые шляпы… Нечего делать, дело сделано… Думать, что это несчастный случай… Нет, ведь дверцу я снова запер… Остановить поезд?.. Полно, полно, Кадио! Никаких поправок: все вышло так, как ты сам хотел.
Доказательство, что я вполне владею собой: я прежде всего спокойно рассмотрю, что изображает эта фотография, которую созерцал старик… Miramar! Ни малейшего желания побывать там… Здесь душно».
Он открыл окно.
«Эта скотина меня оцарапала. До крови… Мне было очень больно. Надо смочить водой; уборная в конце коридора, налево. Захватим еще платок».
Он достал с сетки чемодан и раскрыл его на диване, там, где перед тем сидел.
«Если я кого-нибудь встречу в коридоре, — спокойствие… Нет, сердце больше не бьется. Идем!.. Ах, его пиджак; я могу пронести его под своим. В кармане — какие-то бумаги: будет, чем заняться остальную часть пути».
Это был жалкий, потертый пиджачок, лакричного цвета, из жиденького жесткого, дешевого сукна, который ему было немного противно брать в руки; запершись в тесной уборной, Лафкадио повесил его на крюк; затем, нагнувшись над умывальникам, принялся разглядывать себя в зеркало.
Его шея, в двух местах, была довольно гадко исцарапана; узкая красная ниточка шла, прерываясь, от затылка влево и кончалась под ухом; другая, короче, откровенная ссадина, двумя сантиметрами выше, подымалась прямо к уху и упиралась в слегка надорванную мочку. Шла кровь; но ее было меньше, чем он ожидал; зато боль, которой он сначала не ощущал, усилилась. Он обмакнул платок в умывальный таз, остановил кровь, затем выстирал платок.
«Даже воротничок не запачкается, — подумал он, приводя себя в порядок. — Все отлично».
Он уже собирался итти, как вдруг раздался свиток паровоза; за матовым окном клозета прошла вереница огней. Это была Капуя. Сойти на этой станции, такой близкой от места происшествия, и побежать в темноте за своей шляпой… Эта мысль блеснула в нем ослепительно. Он очень жалел свою шляпу, мягкую, легкую, шелковистую, теплую и в то же время прохладную, не мнущуюся, такую скромно изящную. Но он никогда не повиновался слепо своим желаниям и не любил уступать даже самому себе. Но больше всего он ненавидел нерешительность и уже много лет хранил, как фетиш, игральную кость от трик-трака, подаренного ему Бальди; он всегда носил ее с собой; она была при нем, в жилетном кармане:
«Если выпадет шесть, — сказал он. доставая кость, — я схожу!»
Выпало пять.
«Я все-таки схожу. Живо! Пиджак утопленника!.. А теперь мой чемодан…»
Он побежал к своему купе.
Ах, сколь, перед странностью события, кажется ненужным восклицание! Чем поразительнее самый случай, тем проще будет мой рассказ. Поэтому я скажу прямо: когда Лафкадио вошел в купе за своим чемоданом, чемодана там не оказалось.
Он подумал было, не ошибся ли он, вернулся в коридор… Да нет же! Это то самое купе. Вот вид Мирамара… Тогда как же так?.. Он бросился к окну, и ему показалось, что он грезит: на платформе, еще недалеко от вагона, его чемодан спокойно удалялся, в обществе рослого малого, который неторопливо его уносил.
Лафкадио хотел кинуться вдогонку; когда он отворял дверь, к его ногам упал лакричный пиджак.
«Вот чорт! Еще немного, и я бы попался!.. Но, во всяком случае, этот шутник шел бы немного скорее, если бы думал, что я могу за ним погнаться. Или он видел?..»
Пока он стоял, наклонившись вперед, по щеке у него скатилась капля крови.
«Значит, обойдемся и без чемодана! Кость была права: мне не следует здесь сходить».
Он захлопнул дверь и сел.
«В чемодане нет никаких бумаг, и белье не мечено; чем я рискую… Все равно: как можно скорее на пароход; быть может, это будет не так занятно; но зато гораздо благоразумнее».
Между тем поезд тронулся.
«Мне не столько жаль чемодана… сколько шляпы, которую мне ужасно хотелось бы выловить. Забудем о ней».
Он набил трубку, закурил, затем, опустив руку во внутренний карман другого пиджака, вынул оттуда зараз письмо Арники, книжечку агентства Кука и плотный конверт, который он и открыл.
«Три, четыре, пять, шесть тысячных билетов! Неинтересно для порядочных людей».
Он снова положил билеты в конверт, а конверт обратно в карман пиджака. Но когда вслед затем Лафкадио раскрыл куковскую книжечку, у него потемнело в глазах. На первом листке значилось имя: «Жюлиюс де Баральуль».
«Иль я схожу с ума? — подумал он. — Причем тут Жюлиюс?.. Украденный билет?.. Нет, не может быть. Очевидно, билет ссуженный. Вот так чорт! Я, чего доброго, заварил кашу; у этих стариков связи получше, чем можно думать…»