— Так это же действительно святой!.. — воскликнул пораженный Жюлиюс.
— Ах, до чего он меня раздражает своей святостью!.. Вот полюбуйтесь: знаете, что это такое? — и из темного угла комнаты она принесла клетку для кур: — Это те две крысы, которым господин ученый когда-то выколол глаза.
— Увы! Вероника, зачем вы вспоминаете об этом? Вы же их кормили, когда я над ними производил опыты; и я вас за это попрекал тогда… Да, Жюлиюс, во времена моих злодейств я, из пустого научного любопытства, ослепил этих бедных животных; теперь я них забочусь; это только естественно.
— Я бы очень хотел, чтобы церковь тоже сочла естественным сделать для вас то, что вы сделали для этих крыс, после того как она вас тоже как-никак ослепила.
— Ослепила, вы сказали? Вы ли так говорите! Озарила, брат мой, озарила.
— Я говорю о стороне материальной. Положение, в котором вас покинули, я считаю недопустимым. По отношению к вам церковь приняла на себя известные обязательства; она должна их выполнить; ради своей чести и ради нашей веры.
Затем, обращаясь к Веронике:
— Если вы ничего не добились, обратитесь выше, еще выше. Что Рамполла! Теперь я самому папе вручу ходатайство; папе, которому ваше дело известно. Такой отказ в правосудии заслуживает того, чтобы он был о нем осведомлен. Завтра же я еду в Рим.
— Вы останетесь с нами пообедать? — робко предложила Вероника.
— Вы меня извините, — у меня желудок не очень крепкий (и Жюлиюс, ногти у которого были выхолены, посмотрел на короткие, толстые пальцы Антима, с четырехугольными концами). На обратном пути из Рима я у вас останусь подольше и поговорю с вами, дорогой Антим, о новой книге, которую я готовлю.
— Я на-днях перечел «Воздух Вершин», и мне больше понравилось, чем первый раз.
— Тем хуже для вас! Это книга неудачная; я вам объясню почему, когда вы будете в состоянии меня понять и оценить те странные мысли, которые меня сейчас волнуют. Мне слишком многое надо вам сказать. Пока — я молчу.
Он расстался в Арманами-Дюбуа, пожелав им не терять надежды.
Книга четвертая
ТЫСЯЧЕНОЖКА
И я могу одобрить только тех,
кто ищет, стеная.
Паскаль
I
Амедей Флериссуар выехал из По с пятьюстами франками в кармане, которых ему наверное должно было хватить на всю поездку, даже если бы коварство Ложи, что весьма вероятно, и завлекло его в непроизводительные расходы. А если бы этой суммы оказалось недостаточно, если бы он увидел себя вынужденным прожить на месте более продолжительное время, он всегда мог обратиться к Блафафасу, который держал для него наготове небольшой запас.
Чтобы в По не могли знать, куда он едет, он взял билет только до Марселя. От Марселя до Рима билет третьего класса стоил всего лишь тридцать восемь франков сорок сантимов и давал ему право останавливаться в пути, чем он и собирался воспользоваться, дабы удовлетворить не то чтобы любопытство к новым местам, каковым он никогда не отличался, но потребность в сне, которая была у него крайне развита. Он ничего так не боялся, как бессонницы; а так как для церкви было важно, чтобы он прибыл в Рим бодрым и свежим, то он решил не смущаться опозданием на два дня, лишними расходами на ночлег… Это были пустяки по сравнению с ночью в вагоне, несомненно бессонной и особенно вредной в виду испарений соседей; а если кто-нибудь из них, желая проветрить, вздумает открыть окно, то это верная простуда… Поэтому он переночует один раз в Марселе, другой раз в Генуе, в скромной, но комфортабельной гостинице, каких всегда немало около вокзалов; и будет в Риме лишь на третий день к вечеру.
Впрочем, путешествие это его занимало, равно как и то, что он едет, наконец, один; ибо он до сорока семи лет прожил под опекой, всюду сопровождаемый либо женой, либо своим другом Блафафасом. Устроившись в уголок вагона, он улыбался, как коза, одними зубами, ожидая приятных событий. Все шло благополучно до самого Марселя.
На второй день он заехал не туда. поглощенный чтением Бедекера по Средней Италии, который он только что купил, он сел не в тот поезд и покатил прямо в Лион, заметил это только в Арле, когда поезд уже трогался, и принужден был доехать до Тараскона: пришлось возвращаться назад; затем, с вечерним поездом, он выехал в Тулон, не желая проводить еще одну ночь в Марселе, где его потревожили клопы.
А между тем у комнаты, выходившей на Каннебьеру, был вполне приличный вид; и у кровати тоже, на которой он доверчиво растянулся, предварительно сложив свою одежду, подсчитав расходы и помолившись. Глаза у него слипались, и он тотчас же уснул.
У клопов особый нрав; они ждут, чтобы погасла свеча, и, едва наступит тьма, устремляются. Они не бродят наугад, — направляются прямо к шее, каковую особенно любят; иногда берутся за кисти рук; есть и такие, которые предпочитают щиколотки. Почему-то они вливают спящему под кожу какой-то едкий сок, который от малейшего трения становится еще более ядовитым…
Зуд, разбудивший Флериссуара, был так жесток, что он зажег свечу, поспешил к зеркалу и усмотрел под нижней челюстью смутную красноту, усеянную неясными белыми точечками; но фитиль плохо горел; зеркало было мутное, глаза заспаны… Он снова лег, почесываясь; снова погасил свечу; через пять минут опять зажег, потому что свербеж становился нестерпим; бросился к умывальнику, смочил в кувшине носовой платок и положил его к воспаленной области, каковая, все распространяясь, доходила уже до ключицы. Амедей решил, что он заболевает, и помолился; затем опять задул огонь. Облегчение от примочки было настолько кратко, что страдалец не успел уснуть; теперь к мучениям крапивной лихорадки присоединялось неудобство от мокрого ворота сорочки, который он орошал к тому же и слезами. И вдруг он привскочил от ужаса: клопы! это клопы!.. Как это он не догадался об этом сразу? Но насекомое это он знал только по имени, и откуда ему было сообразить, что это неопределенное жжение может быть последствием отдельных укусов? Он соскочил с кровати; в третий раз зажег свечу.
Нервный теоретик, он, подобно многим, имел о клопах ложное представление и, похолодев от отвращения, начал их искать на себе: ничего не обнаружил; решил, что ошибся; снова подумал, не болен ли он. На простынях тоже ничего; но все же ему пришло в голову, прежде чем лечь, заглянуть под подушку. И тут он заметил три крошечных черноватых лепешечки, которые быстро юркнули в складку простыни. Это были они!
Поставив свечу на кровать, он их накрыл, раздвинул складку, увидел целых пять и, не решаясь, из чувства брезгливости, раздавить их ногтем, вытряхнул их в ночной горшок и залил мочей. Он посмотрел, как они барахтаются, довольный, свирепый, и ему сразу стало немного легче. Он снова лег; задул свечу.
Зуд, почти немедленно, усилился; теперь уже новый, на затылке. А отчаянии, он снова зажег свет, встал, снял на этот раз рубашку, чтобы внимательно осмотреть ворот. Наконец ему удалось разглядеть, что вдоль шва бегают еле заметные светлокрасные точки, которые он и раздавил о полотно, где после них остался кровавый след; противные твари, такие малюсенькие, что не верилось, — неужели это уже клопы; но вслед затем, еще раз заглянув под подушку, он обнаружил громадину: очевидно, их мать; тогда, ободренный, возбужденный, почти что увлеченный, он убрал подушку, снял простыни и начал шарить методически. Теперь ему казалось, что он видит их всюду; но, в конечном счете, он изловил всего лишь четырех; снова лег и час провел спокойно.
Затем жжение возобновилось. Он вновь отправился на охоту: затем, выбившись из сил, покорился и заметил, что зуд, если не трогать, проходит в общем довольно быстро. На рассвете последние клопы, пресытясь, отстали от него. Он спал глубоким сном, когда коридорный пришел его будить к поезду.
В Тулоне настала очередь блох.
Должно быть, он нажил их в вагоне. Всю ночь он чесался, ворочался сбоку набок и не мог уснуть. Он чувствовал, как они бегают у него по ногам, щекочут ему бока, вгоняют в жар. Так как кожа у него была нежная, то от их укусов вскакивали невероятные волдыри, которые он еще больше будоражил, остервенело их расчесывая. Он несколько раз зажигал свечу; вставал, снимал рубашку и, не поймав ни одной, снова надевал; он едва успевал их заметить: они от него удирали, и даже когда ему удавалось их схватить, когда он считал их уже мертвыми, расплющенными пальцем, они тотчас же раздувались снова, выскакивали, чуть только он их отпускал, и прыгали по-прежнему. Он с сожалением вспоминал клопов. Он был сам не свой, и треволнения этой бесплодной погони окончательно испортили ему сон.