Теперь цирюльник, чтобы придать совершенство своей работе, снова покрывал уже выбритое лицо жирной пеной и, лезвием новой бритвы, оправленной о влажную ладонь, наводил лоск. Амедей забыл о том, что его ждут; забыл о том, что ему надо итти; засыпал… В эту минуту громогласный сицилианец вошел в лавочку, раздирая тишину; а цирюльник, вступив в беседу, начал брить уже рассеянной рукой и широким взмахом лезвия — раз! — сковырнул прыщ.
Амедей вскрикнул, поднял руку к ссадине, на которой выступила капля крови.
— Niente! Niente![13] — сказал цирюльник, останавливая его руку, затем, щедро захватив из выдвижного ящика пожелтелой ваты, обмакнул ее в Antiseptic и приложил к больному месту.
Уже не думая о том, оборачиваются ли на него прохожие, — куда побежал Амедей, спускаясь к городу? Первому же аптекарю, которого он находит, он показывает свое увечье. Специалист улыбается, зеленоватый старик, нездорового вида; достает из коробки небольшой круглый пластырь, проводит по нему широким языком и…
Выскочив из аптеки, Флериссуар плюнул от отвращения, сорвал липкий пластырь и, сжав двумя пальцами свой прыщ, выдавил из него как можно больше крови. Затем, смочив носовой платок слюной, на этот раз своей собственной, стал тереть. Потом, взглянув на часы, ужаснулся, бросился в гору бегом и прибежал к двери кардинала, в поту, задыхаясь, испачканный кровью, весь красный, с опозданием на четверть часа.
VI
Протос вышел ему навстречу, приложив палец к губам:
— Мы не одни, — быстро заговорил он. — При слугах — величайшая осторожность; они все говорят по-французски; ни слова, ни жеста, по которым они могли бы догадаться; и не вздумайте ляпнуть ему кардинала, чего доброго: вы в гостях у Чиро Бардолотти, капеллана. Я тоже не «аббат Каве», а просто «Каве». Поняли? — И вдруг, меняя тон, очень громко и хлопая его по плечу: — А вот и он! Вот и Амедей! Ну, братец, нечего сказать, и брился же ты! Еще немного, и, per Bacco, мы сели бы за стол без тебя. Индюк на вертеле уже зарделся, как солнце на закате. — Затем, шопотом: — Ах, если бы вы знали, как мне тягостно притворяться! У меня душа болит… — Затем, во весь голос: — Что я вижу? Тебя порезали! У тебя идет кровь! Дорино! Сбегай в сарай; принеси паутину: это лучшее средство при порезах…
Так, балаганя, он подталкивал Флериссуара через вестибюль к внутреннему саду с террасой, где в беседке был приготовлен завтрак.
— Мой милый Бардолотти, позвольте вам представить моего кузена, мсье де Ла Флериссуара, того самого молодчика, о котором я вам говорил.
— Милости просим, дорогой гость, сказал Бардолотти с приветственным жестом, но не вставая с кресла, в котором он сидел, затем, показывая на свои босые ноги, опущенные в лохань с прозрачной водой: — Ножная ванна возбуждает аппетит и оттягивает кровь от головы.
Это был забавный толстенький человечек, с гладким лицом, по которому нельзя было судить ни о возрасте, ни о поле. Он был одет в альпака; ничто в его облике не изобличало высокого сановника; надо было быть весьма прозорливым или же заранее предупрежденным, как Флериссуар, чтобы различить под его веселой внешностью неуловимое кардинальское благолепие. Он сидел, облокотясь боком о стол, и небрежно обмахивался чем-то вроде островерхой шляпы, сделанной из газеты.
— Ах, до чего я тронут!.. Ах, какой прелестный сад, — лепетал Флериссуар, стесняясь говорить, стесняясь и молчать.
— Довольно мокнуть! — крикнул кардинал. — Эй, убрать эту посудину! Ассунта!
Молоденькая служанка, приветливая и дородная, прибежала, взяла лохань и пошла опорожнять ее над клумбой; ее груди, выступив из корсета, дрожали под тканью блузки; она смеялась и мешкала рядом с Протосом, и Флериссуара смущала яркость ее голых рук. Дорино принес «Фъяски»[14] и поставил на стол. Солнце резвилось сквозь виноградную сень, щекоча неровным светом блюда на непокрытом столе.
— Здесь — без церемоний, — сказал Бардолотти и надел на голову газету. — Вы меня понимаете, дорогой гость?
Повелительным голосом, отчеканивая каждый слог и ударяя кулаком по столу, аббат Каве подтвердил:
— Здесь без церемоний.
Флериссуар многозначительно подмигнул. Понимает ли он! Еще бы, ему можно и не напоминать; но он тщетно подыскивал какую-нибудь фразу, которая ничего бы не значила и в то же время все бы выражала.
— Говорите! Говорите! — шепнул ему Протос. — Острите; они отлично понимают по-французски.
— Нуте-с! Садитесь! — сказал Чиро. — Дорогой Каве, вспорите-ка живот этому арбузу и нарежьте нам турецких полумесяцев. Или вы из тех, мсье де ла Флериссуар, кто предпочитает претенциозные северные дыни, сахарные, прескоты, канталупы и как их там еще, нашим сочным итальянским дыням?
— Ни одна не сравнится с этой, я уверен; но разрешите мне воздержаться: у меня немного сосет под ложечкой, — отвечал Амедей, которого мутило от отвращения при воспоминании об аптекаре.
— Тогда хоть винных ягод! Дорино только что нарвал.
— Извините меня, тоже нет!
— Так нельзя! Нельзя! Да острите же! — шепнул ему на ухо Протос; затем, вслух: — Всполоснем ему ложечку вином и очистим ее для индейки. Ассунта, налей нашему любезному гостю.
Амедею пришлось чокаться и пить сверх обычной меры. При содействии жары и усталости у него скоро начало мутиться в глазах. Он шутил уже с большей легкостью. Протос заставил его петь; голос у него был жиденький, но все пришли в восторг; Ассунта захотела его поцеловать. Меж тем из глубины его терзаемой веры подымалась невыразимая тоска; он хохотал, чтобы не расплакаться. Он поражался непринужденностью Каве, его естественностью… Кому, кроме Флериссуара и кардинала, могла бы прийти в голову, что он притворяется? Впрочем, и Бардолотти по силе притворства, по самообладанию ни в чем не уступал аббату, смеялся, рукоплескал и игриво подталкивал Дорино, пока Каве, держа Ассунту в объятиях, зарывался губами в ее лицо, и когда Флериссуар, с разрывающимся сердцем, наклоняясь к аббату, прошептал:
— Как вы должны страдать! — тот, за спиной у Ассунты, взял его за руку и молча пожал ее ему, отвратив лицо и возводя очи к небу.
Затем, внезапно выпрямившись, Каве хлопнул в ладони:
— Эй, вы, оставьте нас одних! Нет, уберете потом. Ступайте. Via! Via![15]
Он пошел удостовериться, что Дорино и Ассунта не подслушивают, и вернулся серьезным и озабоченным, а кардинал, проведя рукой по лицу, сразу согнал с него напускное мирское веселье.
— Вы видите, мсье де ла Флериссуар, сын мой, вы видите, до чего мы доведены! О, эта комедия! Эта позорная комедия!
— Она нам делает ненавистной, — подхватил Протос, — самую безгрешную радость, самое чистое веселье.
— Господь вам воздаст, бедный, дорогой аббат Каве, — продолжал кардинал, обращаясь к Протосу. — Господь вас вознаградит за то, что вы мне помогаете испить эту чашу, — я, в виде, символа, он залпом осушил свой наполовину полный стакан, причем на лице его изобразилось мучительное отвращение.
— Как! — воскликнул Флериссуар, наклоняясь вперед: — неужели даже в этом убежище и в этой чужой одежде ваше преосвященство должны…
— Сын мой, не называйте меня так.
— Простите, между нами…
— Даже когда я один, я и то дрожу.
— Разве вы не можете сами выбирать себе слуг?
— Их для меня выбирают; и эти двое, которых видели…
— Ах, если бы я ему рассказал, — перебил Протос, — куда они сейчас же пойдут донести о каждом нашем слове!
— Неужели же архиепископ…
— Тш! Забудьте эти громкие слова! Вы нас приведете на виселицу. Помните, что вы беседуете с капелланом Чиро Бардолотти.
— Я в их руках, — простонал Чиро.
И Протос, наклонясь над столом, о который он облокачивался, и оборачиваясь в сторону Чиро:
— А если я ему расскажу, что вас ни на час не оставляют одного, ни днем, ни ночью!