По правде сказать, мне хотелось, чтобы священнику я не понравился. Я старался сказать ему что-нибудь неприятное; и ничего не находил, кроме самого милого… Как мне трудно не казаться обворожительным! Но не могу же я чернить лицо ореховой шелухой, как мне советовала Карола; или начать есть чеснок… Ах, не будем больше думать об этой бедной девушке! Самыми сомнительными своими удовольствиями я обязан ей… О!!! откуда взялся этот странный старик?»
В выдвижную дверь купе вошел Амедей Флериссуар.
Флериссуар ехал один в своем купе, до станции Фрозиноне. На этой остановке в вагон вошел средних лет итальянец, сел неподалеку и уставился на него с таким мрачным видом, что Флериссуар тотчас же предпочел удрать.
В соседнем купе юная прелесть Лафкадио его, напротив, привлекла:
«Ах, какой приятный юноша! Совсем еще мальчик! — подумал он. — Должно быть, едет на каникулы. Как он мило одет! Его взгляд безгрешен. Как хорошо будет отдохнуть от подозрительности! Если он знает по-французски, я с ним охотно поговорю…»
Он сел напротив, у окна. Лафкадио приподнял край шляпы и стал разглядывать Амедея унылым и, казалось, равнодушным взглядом.
«Что общего между этим чучелом и мной? — думал он. — Он, по-видимому воображает, что бог весть, как хитер. Чего это он мне так улыбается? Уж не думает ли, что я его поцелую? Неужели есть женщины, которые могут ласкать стариков?.. Он, должно быть, порядком бы удивился, если бы узнал, что я умею бегло читать по-писаному и по-печатному, вверх ногами и на свет, в зеркале и с пропускной бумаги; три месяца изучения и два года практики — и только из любви к искусству. Кадио, милый мой, вот задача: зацепиться за эту судьбу. Но как? Ага: предложу ему лепешку кашу. Откликнется он или нет, во всяком случае мы увидим, на каком языке».
— Grazio! Grazio! — отказался Флериссуар.
«С этим тапиром ничего не поделаешь. Будем спать!» — говорит себе Лафкадио и, надвигая шляпу на глаза, старается увидеть во сне одно свое детское воспоминание.
Он видит себя снова в те времена, когда его еще звали Кадио, в уединенном карпатском замке, в котором он прожил с матерью два лета, в обществе итальянца Бальди и князя Владимира Белковского. Его комната — в конце коридора; это первый год, что он спит отдельно от матери… Медная дверная ручка, в виде львиной головы, укреплена толстым гвоздем… О, до чего отчетливо ему помнятся ощущения!.. Однажды его будят глубокой ночью, и ему кажется, что это он все еще во сне видит у изголовья дядю Владимира, еще более громадного, чем всегда, похожего на кошмар, в широком кафтане ржавого цвета, с опущенными книзу усами, в причудливом ночном колпаке, торчащем ввысь, как персидская шапка, и удлиняющем его до бесконечности. В руке у него потайной фонарь, который он ставит на стол, возле кровати, рядом с часами Кадио, слегка при этом отодвигая мешок с шариками. Первая мысль, которая приходит Кадио, — это, что его мать умерла или больна; он хочет спросить Белковского, но тот подносит палец к губам и знаком велит ему встать. Мальчуган торопливо надевает купальный халат, который дядя снял со спинки стула и подает ему, и все это — нахмурив брови и с видом, далеким от всяких шуток. Но Кадио так верит Влади, что ему не страшно ни на секунду; он надевает туфли и идет за ним, крайне заинтригованный его поведением и, как всегда, в чаянии чего-то необыкновенного.
Они выходят в коридор; Владимир идет впереди, величаво, таинственно, держа далеко перед собой фонарь; можно подумать, что они совершают какой-то обряд или участвуют в каком-то шествии; Кадио пошатывается на ногах, потому что еще пьян от сна; но любопытство быстро прочищает ему голову. У двери матери они останавливаются, прислушиваются; все тихо, дом спит. Выйдя на площадку лестницы, они слышат храп слуги, комната которого рядом с дверью на чердак. Они спускаются вниз. Влади неслышно крадется по ступеням; при малейшем скрипе он оборачивается с таким свирепым видом, что Кадио еле удерживается от смеха. Он указывает на одну ступень и делает знак, что через нее надо перешагнуть, с таким серьезным видом, словно это очень опасное дело. Кадио не портит себе удовольствия, не задается вопросом, действительно ли необходима такая осторожность, да и вообще ничего не старается себе объяснить; он повинуется и, держась за перила, перешагивает через ступень… Влади до такой невероятной степени его забавляет, что он пошел бы за ним в огонь.
Дойдя до низу, они присаживаются на вторую ступеньку, чтобы перевести дух; Влади покачивает головой и тихонько посапывает носом, как бы говоря: «Ну, и повезло же нам!» Они идут дальше. Какие меры предосторожности перед дверью в гостиную! Фонарь, который теперь в руке у Кадио, так странно освещает комнату, что мальчуган с трудом ее узнает; она кажется ему безмерной; сквозь ставень пробивается лунный луч; все напоено сверхъестественной тишиной; словно пруд, в который тайно закидывают невод; все предметы он узнает, каждый на своем месте, но впервые постигает их странность.
Влади подходит к роялю, приоткрывает его, тихо трогает несколько клавиш, которые чуть слышно откликаются. Вдруг крышка выскальзывает и падает со страшным грохотом (от одного воспоминания Лафкадио вздрагивает). Влади кидается к фонарю и закрывает его, затем падает в кресло; Кадио залезает под стол; оба они долго остаются в темноте, не шевелясь, прислушиваясь… Ничего; ничто не шелохнулось в доме; где-то далеко собака лает на луну. Тогда, осторожно, медленно, Влади опять приоткрывает фонарь.
А в столовой, с каким видом он поворачивает ключ в буфете! Мальчуган знает, что все это — игра, но дядя и сам увлечен. Он сопит носом, словно вынюхивая, где лучше пахнет; берет бутылку токайского; наливает две рюмки, чтобы макать бисквиты; приложив палец к губам, приглашает чокнуться; хрусталь еле слышно звенит… Когда ночное угощение окончено, Влади наводит порядок, идет с Кадио в кухню всполоснуть рюмки, вытирает их, закупоривает бутылку, закрывает коробку с бисквитами, тщательно смахивает крошки, смотрит еще раз, все ли в буфете на месте… шито-крыто, концы в воду.
Влади провожает Кадио до его комнаты и расстается с ним, отвесив глубокий поклон. Кадио снова засыпает и на утро не будет знать, не приснилось ли ему все это.
Странная игра для ребенка! Что бы сказал Жюлиюс?..
Лафкадио, хоть глаза у него и закрыты, не спит; ему не удается уснуть.
«Старичок, которого я чувствую напротив, думает, что я сплю, — размышляет он. — Если я приоткрою глаза, я увижу, что он на меня смотрит. Протос считал, что особенно трудно притворяться спящим и в то же время наблюдать; он утверждал, что всегда распознает напускной сон по легкому дрожанию век… с которым я вот сейчас борюсь. Протос и тот бы обманулся…»
Солнце тем временем зашло; уже слабели последние отблески его славы, на которые взволнованно взирал Флериссуар. Вдруг на сводчатом потолке вагона вспыхнуло электричество; слишком грубый свет рядом с этими нежными сумерками; и, боясь также, что этот свет может обеспокоить соседа, Флериссуар повернул выключатель; это не дало полной тьмы, а отвело ток от потолочной лампы к лазоревому ночнику. Флериссуару казалось, что и этот синий колпачок светит слишком ярко; он еще раз повернул рукоятку; ночник погас, но тотчас же зажглись два стенных бра, еще более неприятные, чем верхний свет; еще поворот, — и опять ночник; на этом он остановился.
«Скоро ли он перестанет возиться со светом? — нетерпеливо думал Лафкадио. — Что он делает теперь? (Нет, не хочу подымать веки!) Он стоит… Уж не привлекает ли его мой чемодан? Браво! Он удостоверился, что чемодан не заперт. Стоило, чтобы сразу же потерять ключ, ставить в Милане сложный затвор, который в Болонье пришлось отпирать отмычкой! Висячий замок, тот хоть можно заменить другим… Что такое: он снимает пиджак? Нет, все-таки посмотрим».
Не обращая внимания на чемодан Лафкадио, Флериссуар, занятый своим новым воротничком, снял пиджак, чтобы удобнее было его пристегнуть; но накрахмаленный мадаполам, твердый, как картон, не поддавался никаким усилиям.