Все, кто пережил блокаду, хорошо знают: это время — до конца января сорок второго года — было самым тяжелым в обороне осажденного Ленинграда.
В воспоминаниях об этом периоде, опубликованных в издательстве «Наука», начальник МПВО Ленинграда Е. С. Лагуткин пишет:
«Подходила зима, с каждым днем жизнь в городе становилась труднее. В октябре и ноябре начались холода, выпало много снега. Все сильнее сказывалась недостача продовольствия: его выдача исчислялась граммами и доходила до минимума… Многие жители перестали реагировать на сигналы воздушной тревоги и предупреждения об артиллерийских обстрелах. Появилось безразличное отношение к окружающему».
Все верно за исключением последней фразы. Люди не реагировали на сигналы опасности, они работали каждый на своем посту. Погибал один — на его место вставал другой. Не могло быть безразличия у тех, кто не сомневался в своей победе. В трагическом заключалось героическое.
В это тяжкое время, в начале декабря, ко мне неожиданно пришел военный моряк — Зиновий Григорьевич Русаков, с которым мы вместе плавали. Известный на Балтике механик, в прошлом буденновец, участник гражданской войны, сейчас он служил командиром боевой части корабля Ладожской военной флотилии. Естественно, о ней сразу и возник разговор. Вопросы, ответы. Задушевная беседа.
С непередаваемым волнением слушал я его рассказ о том, как в сентябре гитлеровские стервятники потопили караван барж с зерном почти у самого мыса Осиновец. Водолазные команды проявили подлинный героизм, подняв со дна озера все баржи.
— Бывший штурман Балтики Федор Ходов, — рассказывал Русаков, — командир тральщика Ладожской военной флотилии, вышел с острова Валаам, чтобы эвакуировать гарнизон, с острова Коневиц. Шторм десять баллов… Это, друзья, такой ветер, когда на ногах не стоит человек. Тральщик сильно мотало. Волны, как молотом, били судно. В такой обстановке с тральщика увидели: на обломках баржи плавают наши бойцы. Моряки поспешили к месту катастрофы. Команда подобрала двести человек! Представляешь, каков был труд! Двести человек!
Тральщик перегружен, в машинном отделении появилась течь. Что делать? До берега около четырех миль. Ходов направил судно к берегу, на малую глубину. И тут в воздухе появились три «юнкерса». Стервятники пикируют на тральщик. Одна из бомб попала в корму, другая — в машинное отделение. Тральщик начал медленно погружаться в воду. На выступающих из воды палубных надстройках, на трубе, мачтах держатся окоченевшие бойцы и моряки. Спустя тринадцать часов, когда стих шторм, подоспела помощь.
— Все спаслись?
— Да, все… кто мог продержаться. Это было какое-то чудо. Ходов до сих пор не верит сам себе, что жив! А он не только жив, а перевез на своем тральщике двенадцать тысяч человек на Большую землю.
Русаков ушел от нас поздно вечером. И все мы, кто слушал его рассказ, были благодарны неизвестному нам герою-балтийцу Ходову, и думалось: сколько же этих неизвестных героев, которые защищают наш город, бьются с чудовищным врагом, готовы на смерть, на муки, лишь бы не дать врагу ступить на священную землю города трех революций!
Грузовая машина только что привезла ржаную муку. Повар Смирнов, поразмыслив, решил приготовить ржаную кашу и… осрамился. Никогда он такого блюда не готовил, вместо каши у него получилась клейкая похлебка.
Пришлось раздать на обед эту ржаную похлебку. А через полчаса на кухню вбежал политрук пятого медицинского отделения Иванов.
— Вы в своем уме? — набросился он на меня.
— Что случилось?
— Чем кормите раненых? В четвертой палате раненые отказались есть ваш клейстер.
— Вы разговаривали с ними? Объяснили положение?
— Ничто не помогает. Немедленно требуют повара!
— Смирнов тут не виноват. Пойдемте…
В палате находилось четырнадцать легкораненых бойцов.
— Кто у вас староста? — спросил я.
— Я. Ну и что из этого? — вызывающе ответил молодой солдат, сидевший на койке в лихо сдвинутой набекрень пилотке.
— Как ваша фамилия?
— Леонтьев.
— Что у вас произошло?
— Мы требуем повара.
— Он занят. В чем дело?
— Такую кашу мы жрать не станем! Глотаешь, а она в горле застреёт: ни туды и ни сюды. Мы кровь проливали, а вы чем кормите?
— В госпитале сейчас, кроме ржаной муки, ничего нет, товарищи, — начал я. — Вам ведь известно, как трудно с продовольствием в городе. Население не имеет даже такой каши, от которой вы отказываетесь.
— Население! Нечего нам про население!..
— Поднимите руки, кто отказывается есть ржаную кашу? — приказал политрук Иванов. — Раз… Два…
В это время мы увидели входящих в палату Ягунова и Луканина.
— Что здесь происходит? — яростно спросил Ягунов. — Опустите руки!
— Несколько человек отказались от ржаной каши, — доложил политрук.
— Товарищ Иванов, что это за «голосование»? — не повышая голоса, спросил Луканин.
— Выяснял, товарищ комиссар, кто отказывается есть кашу…
— Отказывается есть кашу? — шагнул к раненым Ягунов. — Эт-то что такое? Да где вы находитесь? А вы, товарищ Иванов, почему вы не доложили мне о таком чрезвычайном происшествии? Почему? А?! — Голос Ягунова сорвался на фальцет.
Иванов переступал с ноги на ногу, смотрел на Луканина, как бы спрашивая, что ответить Ягунову?
Но комиссар молчал, о чем-то раздумывал. Взгляд Луканина — зоркий и цепкий — скользил по лицам раненых. В палате воцарилась настороженная тишина. Та тишина, которая тяжело придавливает плечи. Раненые наблюдали за комиссаром. Они тоже ждали от него разноса. А Луканин продолжал молчать. Эта пауза длилась считанные секунды.
— А с теми, кто отказался есть кашу, — разговор будет дополнительный! — пригрозил Ягунов. — Товарищ Иванов, вызвать их ко мне в кабинет! Пойдем отсюда, комиссар! Позор!
— Пойти-то мы пойдем, — согласился Луканин, — но вызывать пока никого не будем. Пусть они сами обсудят свой поступок, а потом доложат нам…
В инциденте с кашей еще раз выявился контраст характеров начальника госпиталя и комиссара: легкая возбудимость Ягунова столкнулась со спокойной рассудительностью Луканина. Но эти противоположности в конце концов не мешали им прекрасно понимать друг друга.
Откуда у нашего комиссара это умение в любой обстановке оставаться внешне совершенно спокойным? Долгое время мы не могли ответить на этот вопрос. Никто в госпитале о прошлом Луканина ничего не знал. Сам о себе он никогда не рассказывал. Лишь много позднее мы узнали: у тихого, медлительного Луканина за спиной такая жизнь, которой хватило бы на хорошую повесть.
Он родился в бедной крестьянской семье, в селе Черное, что на берегу Ладоги, под Шлиссельбургом. Окончил четыре класса сельской школы. Первый шаг в самостоятельную жизнь сделал четырнадцати лет, когда нужда погнала его на ситценабивную фабрику в Шлиссельбурге. Фабрика для крестьянского паренька была сущим адом. Не выдержав, Федор через два года вернулся в родную хату. Стал работать с рыбаками на бурной Ладоге. В первую империалистическую — солдат. Три года фронта. Фронт многому научил молодого Луканина. Понял он, по его словам, «где верх, где низ». В июне семнадцатого года — тяжелое ранение. Госпиталь. Ограниченно годен к военной службе. Эвакуация в Петроград. Назначен в нестроевую команду — охранять военные склады на Суворовском проспекте. В Октябрьские дни Луканин в рядах красногвардейцев, штурмующих Зимний дворец. Дальше — события, полные неповторимого революционного пафоса. Гражданская война мотала его с фронта на фронт. Нарва и Псков. Дрался с юденическими бандами под Петроградом. Потом события революции занесли его в дальние дали, в Сибирь, на борьбу с Колчаком. Гнал с советской земли белополяков, участвовал в подавлении кронштадтского мятежа. Две войны, две революции, героические предвоенные пятилетки вместила биография этого человека.
Война с гитлеровской Германией застала сорокашестилетнего Луканина заместителем директора одной из ленинградских фабрик. Подал заявление с просьбой направить на фронт. Но командование назначило его комиссаром военного госпиталя.