Она ходила по чуть скрипящим половицам, по циновкам босиком.
В том же сне мы сидели на темном крылечке рядышком, и я тихонечко запел, как когда-то: «Динь-динь, звенят бубенчики, а мы сидим с тобой, сидим, как птенчики», - и она, как когда-то, заулыбалась.
Каждое утро я просыпался нехотя. Сон, окутывавший меня облаком ее присутствия, развеивался, а чувство счастья, точнее, репродукция его оставалась.
Я подрядился работать с богатеньким заказчиком (не в первый раз), одним из так называемых «новых русских» (сочетание, казавшееся мне калькой даже и не с иностранного, а с инопланетного; новые русские! например, каталонцы? или китайцы? что значит «новые»? на самом деле - что значит? иммигранты? уже не русские? или еще не?); я делал переводы книг и брошюр (увлекательнейших текстов о маркетинге, бартере, чартере, брокерстве), а также переводы с русского на разные для рекламных буклетов, восхваляющих липовые сомнительные фирмы. Я очень даже хорошо стал зарабатывать, мне нравилось, что мы не голодаем, что день платы за квартиру не вызывает приступа депрессии, что я могу купить своим несчастным девочкам зимние сапоги, а себе джинсы подешевле, чтобы не выглядеть бомжем и распоследним гопником.
Настасья-сон качала головою: она была против моих приработков, ей сильно не нравились мои новые знакомые
– Чтобы водиться с ворами, мафиози и убийцами, да даже и просто с жуликами, - говорила она убежденно, - надо самому быть хоть чуть-чуть плутом, а в тебе нет плутовства, тебе нельзя, опасно, нельзя совсем. Кстати, - она всегда произносила «кстати», прежде чем сообщить что-нибудь, абсолютно к делу не относящееся и никак не связанное с предыдущими словами, - ты заметил, как носят шубы их женщины? как будто обезьяна на шкуру надела шкуру, - и ей неуютно, верхняя шкура топорщится.
Что правда, то правда. Кстати, ни одна из женщин богатых разбойников и преуспевающих раздолбаев не звенела браслетами, да и шелк на ней не шуршал.
Мне назначил встречу один из крупнейших городских н. р.; ему меня рекомендовали его собратья, и он тоже решил что-то мне заказать. Какую-то никому не нужную писанину, за которую собирался он мне заплатить очень выразительную сумму.
Я шел к нему по Кирочной, оставившей за собой название Салтыкова-Щедрина, градоначальники не решались сменить название с фамилией автора, написавшего сагу о градоначальниках. Шел я как-то нарочито долго, словно чувствовал сопротивление воздуха, накачанного в улицу. Наконец, добравшись до нужного мне дома, я узнал дом, где бывали мы с Настасьей у ее знакомой. Дом был двойной: уличную половину с половиной, находящейся во дворе, соединяли остекленные галереи-коридоры: вход на галереи был, кажется, только из одной парадной; я никак не мог представить себе дом в плане, с птичьего полета, и Настасья смеялась над моим пространственным идиотизмом. В доме мне тогда нравилось все: зеркала при входе на лестницу (к настоящему времени их то ли разбили, то ли стащили), скульптуры в нишах неподалеку от зеркал, лепнина, застекленные галереи, в них всегда было уютно и тепло, мы любили там целоваться; мне нравились высокие потолки, чугунные перила больших балконов. Дом в стиле модерн, чьи огромные квартиры помаленьку завоевывались новыми хозяевами, это было заметно по целым этажам с белыми рамами: новых хозяев можно было легко вычислить но новым белым рамам (выглядевшим несколько странно то там, то сям на старых фасадах), окнам, завешенным наглухо тюлевыми занавесками тускло-розового, серого или мертвенно-белого оттенка.
Из первой парадной без лифта, которую я всегда путал с обладательницей подъемного устройства, вышли пять амбалов с ничего хорошего не предвещавшими личиками без выражения, загрузились в стоящий у входа микроавтобус, но пока не отъезжали. Когда вошел я во вторую парадную и уже подходил к лифту, в парадную вбежали четверо мальчиков с чемоданчиками, я в первый момент струхнул изрядно (несколько лет пошла в городе мода грабить и убивать в парадняках у лифтов, а ежели повезет пациенту, ограбленный, приходил он в себя, избитый, с ушибом мозга убывал отдыхать в карете - «скорой помощи»; эта мода настолько утомила врачей «Скорой помощи», что мало кто из них ежели не запоями страдал, то набирался время от времени для разрядки регулярно), но они не обратили на меня ни малейшего внимания, а, мимо пробежав, устремились на ту половину дома по нижней галерее; я же вскочил в лифт и добрался благополучно до четвертого этажа. Выйдя из лифта, я прислушался. Тихо. Я преодолел полмарша красивой, широкой, давно не мытой и не ремонтированной лестницы, подошел к галерее между четвертым и пятым этажами, опять прислушался. Тихо, тихо всё. Часть стекол на галерее выбита, осколки так и валяются на полу, их никто не выметал, холодок, сквозняк, одиночество. Я открыл бесшумные распашные двери. Из галереи мне был виден весь дом, весь его внутренний объем, балконы, выходящие во двор, боковые флигели, напоминающие мансарды Дома книги, затейливая крыша, чердаки для мастерских художников или для Кая и Герды.
Я услышал приглушенные автоматные очереди, звон разбитого стекла. На пару балконов разных этажей выскочили охранники. Там, внизу, по галерее, легко топоча, пробежали обратно - видимо, вошедшие за мной в парадную мальчики: хлопнула дверь. И тут весь накачанный в улицу воздух сгустился вокруг дома и во дворе. Я услышал на доли секунд установившуюся такую тишину, что заткнул ладонями уши и закрыл глаза, зная, что уйти уже не успею.
Взрыв был страшен.
Мне показалось: грохнуло несколько взрывов на нескольких этажах в разных точках дома.
Зажмурившись, я словно падал в лифте, галерея разламывалась медленно, не спеша. И снова меня обвело тишиной, двухслойной: первая - ватная, глухая, мертвая, вторая - живая, перекрывающая звуки разваливающегося дома, крики, звон, грохот, скрежет. Я слышал только журчание воды, шелесты, шорохи, теплое дыхание, запах земли, разнопородной листвы, цветов.
Я открыл глаза.
Зимний сад раскинул надо мной свои хрустальные своды. Легкая зеленца, знакомая мне, таяла, воздух набирал прозрачность, близорукую прозрачность оранжерейного интерьера.
Мелким песком посыпаны дорожки. Белые статуи оторочены огромными листьями растений, чьи названия, читанные мной в справочниках не единожды и по-русски, и по-латыни, я только что забыл. Из разлапистых папоротников возникала фигурка крылатого мальчика черной бронзы: черный Эрот прижимал к губам пальчик, оглядываясь. Площадка с фонтаном в центре, в широкой чаше с мелкими фигурками плескалась вода. На одной из белых легких скамеек площадки сидела Настасья.
Нога на ногу, в любимых своих лакированных туфлях, в платье лилового шелка, смотрела исподлобья, слегка улыбаясь, но и слезы искрились; она была старше той, прежней, но моложе и веселее русской римлянки, на которую смотрел я из окна чужого автомобиля.
– Ну, вот и твой Зимний сад, - сказала она, - дождался: ты доволен?
– Еще не понял.
– Что ты гам стоишь на фоне муз? Тоже мне, Аполлон Мусагет. Иди сюда, посиди со мной.
Я подошел.
Она смотрела на меня снизу вверх, я разглядел ее знакомую челку, удлиненные мочки ушей с сияющими капельками сережек.
– Ты настоящая? - спросил я.
– А ты?
– Я и сам не знаю.
– Ну, это неважно, правда? Сядем рядком, поговорим ладком.
Голос ее дрогнул, охрип, когда она волновалась, у нее голос садился.
– Помнишь, я просил тебя сказать, что ты любишь меня, а ты не хотела? На Безымянном острове.
– Конечно, помню.
– Какой я был дурак…
Она улыбнулась.
– Так Станислав Ежи Лец написал: «Одно из самых оптимистических в мире высказывании: „Какой я был дурак"».
– Я сейчас не понимаю, на что мне были нужны слова. Потому что голос твой для меня кратен самым природным и самым главным с детства звукам мира.