Настасья зажмурилась.
– Как хорошо, - сказала она, - что я ни о чем таком не размышляю. От подобных размышлений можно только спиться.
– Размышляй не размышляй, оно ведь существует. А из изобретений китайцев, если честно, я больше всего ценю даосизм. Дао, дзен. Несси, я прирожденный даос. Все. что я делаю и говорю, абсолютно бессмысленно. Я любое действие не завершаю. Белое пятно, недописанная картина, лакуна - это и есть дзен. Я даже ремонт в своей комнате не могу закончить, вон, видите: кусок обоев недоклеен; то мое дзен!
Настасья смеялась и гладила кошек, Кьяру и Обскуру. Звягинцев, по его словам, отпускал их в марте погулять на чердак и ежегодно потом полгода лицезрел на площадке перед дверью фельдфебельские морды их ухажеров, а также перепрыгивал через лужи ухажеров, метивших территорию на лестнице в ожидании дам, то есть в ожидании марта. «Ох и шкура ты, Обскура», - приговаривала Настасья, почесывая кошечку за ушком. Кьяра ревниво жмурилась. В 90-е годы один мой приятель держал двух котов; звали их Бартер и Чартер.
– Я вообще люблю азиатскую культуру, - продолжал Звягинцев, к величайшему удовольствию Эндрю, так и глядевшему ему в рот. - Азиатская культура тяготеет к вечности, африканская ко времени, к вашему сведению.
– Что значит ко времени? - спросила любопытная Настасья, грызя карамель.
– Сегодня, сейчас поют, пляшут, предаются любовным утехам.
– А мы к чему тяготеем? - спросил я.
– Мы не тяготеем к культуре, - отвечал Звягинцев, сосредоточенно разглядывая огурец, словно мучительно решая, с какого конца его грызть, - это одна из загадок нашего бытия. Хотя существует понятие «диссонансная культура».
– В русской культуре, - Эндрю тоже решил высказаться, - есть поразительное понимание других культур и других стран.
– Понимание? - фыркнул Звягинцев. - Да мы себе все страны нафантазировали но своему вкусу, их и любим, фантастические, то есть свои, то есть себя. Герой писателя Вагинова хочет в Испанию, но не в географическую, а в такую, какой и на свете-то нет. Вот и мы хотим в такую Россию. Все, оптом и в розницу. Писатель Набоков и пьяный водопроводчик. Мы и любим-то лубок. Ля страна оф майн лав, мольто, мольто бене. И все это, между прочим, на почве врожденного идеализма, проявляющегося абсолютно во всем. Наш народ - идеалист широкого профиля. Чему это вы так удивились? Бывает, бывает врожденный идеализм, как сифилис бывает врожденный. В каждом соотечественнике занюханном спит маленький Кант. Периодически и систематически разбухающий и становящийся непохожим сам на себя, этакий воинствующий идеалист. Главное - на свой аршин идейкой обзавестись, тогда все и дозволено, да не просто так, а по идейным соображениям. Процентщицу тюкнуть, богатенького задавить, храм взорвать, на отца родного донос накатать анонимный, жилые места залить морем-окияном, да мало ли идей. Даже обогатиться за чужой счет можно с идеей. Просто так и муха не летает. Хорошая поговорка. Иде я, иде я? у каком городе? у какой тоське мироздания?
– Звягинцев, я не люблю, когда ругают русский народ, - сказала порозовевшая и слегка захмелевшая Настасья.
– Да уж не тебе, матушка, впадать в квасной патриотизм. И с чего бы мне ругать русский народ? Я не ругаю. Каково, заметьте, самолюбие. Глубоко неуместное. Я не ругаю, я факт констатирую, две большие разницы. Если уж ты, Несси, на меня фырчишь, как Кьяра предмартовская, за вполне невинные слова, то, видимо, подрастают очень, очень последовательные патриоты. Уже в детских садах рыла друг другу чистят за ломаную машинку. Скоро подрастут - и вот ужо всем начнут казать la mere de Кузька. Вот ужо придет какой-нибудь хрен в епанче, явится томительная жопа с ручкой и всех нас раскусит, все наши бредни, точки над «ё» расставит, всем нам кувшинные рильке из калашного ряда умоет, будет нам и белка, будет и свисток, ждите.
– Звягинцев, ты перепил, - поморщилась Настасья. - Под винно-водочными парами твой интеллект приобретает черты привидения: то ли есть он, то ли мерещится.
– Интеллект в том-то и состоит, чтобы допереть, что никакого интеллекта на самом деле нет.
Тут Звягинцев ушел в туалет. Кьяра и Обскура последовали за ним.
Настасья, словно извиняясь перед Эндрю, произнесла краткую речь, напоминающую монолог тамады, всячески расхваливая ум хозяина дома, образованность, оригинальность, парадоксальность мышления и т. д. и т. п.; в довершение всего она заявилa: если хочет кто-нибудь увидеть по-настоящему верного друга, на которого можно положиться во всем, - пусть посмотрит на Звягинцева!
– Вот только пить ему вредно, - добавила она.
Скулы ее пылали, она сама была малость навеселе.
– Веселие Руси есть пити, - изрек Эндрю услышанную им, видимо, в одной компании веселых россиян максиму.
Настасья могла и не заступаться за своего друга, - Эндрю был им абсолютно очарован.
– Он действительно очень умен, - сказал американец, кивая Настасье. - Я совершенно согласен. Он мыслит с глубоким своеобразием. Некоторые его мысли я записываю. Перед вашим приходом я имел с ним удивительную беседу о Ленинграде.
Тут дверь открылась, вошла Кьяра, угольно-черная, с длинным тощим хвостом, только странное золотистое пятно на маковке да бирюзово-зеленые глаза выдавали родство с сиамцем либо сиамкою; в остальном Кьяра представляла собой классический образец спутницы средневековой среднеевропейской ведьмы.
– Мяу! - произнесла Кьяра.
– Мяу! - вякнула вошедшая следом за ней Обскура, ярко-белая пушистая красотка с парой дымчато-серых подпалин и чуть приплюснутым носом правнучки какой-нибудь согрешившей с плебеем ангорки.
Далее в дверях показалось обтянутое красным свитером брюшко Звягинцева, блеснули его очки, бликанула лысина и явно порозовевший кончик носа.
– Те же, - сказал он, - и трое животных, возмечтавших о закуске Что вы тут делали в наше отсутствие?
– Пели тебе дифирамбы, - отвечала Настасья.
– Ну вот. В кои-то веки. А я, дурак, все пропустил.
– Мы можем повторить. На бис.
– Дифирамбы на бис? Это ужасно. Я не вынесу. Это вредно. Не надо. Ни в коем случае.
– Я сказал, - упорствовал Эндрю, - как интересно вы только что говорили о городе.
– Да, помню. Начал я с нашей любящей экивоки и эвфемизмы прессы, обзывающей его «Город на Неве». Очень уклончиво. Англичане небось не говорят: «Город на Темзе»; - Лондон- и все дела.
– В городе на Тибре, - сказал я, - жил и работал святой Петр.
– Он у тебя, Настасья, как волнистый попугай, очень понятливый, если носовым платком прикрыть, в особенности. Не обижайтесь, это я ревную старую подружку.
– Начали с города на Неве, - сказала Настасья, - а чем закончили?
– Последнюю фразу я записал! - гордо сказал Эндрю.
– Несси, он записывает за мной, как за Сократом, - жалобно сказал Звягинцев, - всякие глупости.
– Не глупости, - возразил американец, - а мудрые мысли.
– Чем глупее, тем мудрее, - заметила Настасья, - так тебе и положено, если ты и впрямь даос.
– Слушайте! - Эндрю открыл блокнот, полистал его и восторженно прочитал: «Ежели у города, как и у нас самих, нет сил собраться, устремиться ввысь, к духу, все его шпили - ложь, да у него нет сил и в чаше берегов удержаться, как держится всякая малая речушка, любой пруд; становая жила его главной реки не только в паводок тяготеет к наводнениям, стремится разлиться, точно безумная; а сам город растекается, как грязь, образуя новые районы, безликие, бездарные, перенаселенные, ненужные, неуютные, нежилые».
– Ой-ой-ой! - воскликнул Звягинцев. - Меня клонит ко сну! Меня сморило! Неужели это сказал я? Зачем ты, Андрюша, всю эту мутоту записал и мне вслух прочитал? Одно дело сболтнуть, другое дело написать! Ни тени мысли. Сплошная красотища. Я пропадаю. Я засыпаю. Я уснул. Лягу, прилягу, ляжу, приляжу, положу себя, поклажу.
И он и впрямь завалился в один из отнорочков и моментально уснул либо притворился спящим.