Распахнувший дверь (времени между звонком Настасьи, долго и сосредоточенно до того выбиравшей нужный звонок из доброго десятка звонилок, налепленных на дверной косяк, прошло немало) Звягинцев был все в том же красном свитере, что и в Лектории, только без черного пиджака.
– Здравствуй, Несси! - вскричал собиратель привидений. - Кто это с тобой? Граф Люксембург? Князь Лихтенштейн? Мистер Икс?
– Это Валерий, - сказала Настасья, явно нервничая. - Разве ты не получил мою записку?
– Получил, прочитал, уловил.
В записке Настасья, как потом узнал я, поясняла говорливому Звягинцеву, о чем ему следует при мне болтать, о чем - нет.
– Мы с вами виделись в Лектории, - сказал я, - на лекции Теодоровского, и даже разговаривали.
– О, я вспомнил, вспомнил! Тут в полумраке и человека-то разглядеть трудно. Как же. Вы видели Зимний сад. Вы его видели, а я нет.
Звягинцев, похоже, был под мухой.
– Я, животное Звягинцев со Зверинской улицы, приветствую тебя, редкое существо Несси, украшение наших лагун и лакун. А также твоего спутника, напоминающего человека в мире животных, хотя и сам он отчасти редкая зверушка. Животные - моя вторая любовь. Первая, как известно, - привидения.
– А как же я? - спросила Настасья.
– Тебя я люблю вне нумераций. Ну, как «первая любовь», «последняя любовь» - это ведь не числа, это категории. Итак, я обожаю животных. Не только из-за соседства зоопарка Они убивают, только если жрать хотят, или из самозащиты, или во время гона, почти случайно, с пылу с жару. Мы же - из идейных соображений, они же шкурные. Пришло в башку дурную, безрогую, безмозглую, вступило. Животное никогда не покончит с собой. Оно выше этого. Знаешь, Несси, я скоро гравировку закажу и на дверь под звонком присобачу: «Животное Звягинцев».
Коридор был бесконечен. Мы шли и шли.
– Где ты теперь живешь, Несси? - спросил Звягинцев.
– На набережной, - ответил я вместо нее.
– О нет, я не имею в виду паспортные данные из штампа о прописке. Она, видите ли, постоянно обитает в неподобном месте. Помнится, не так давно свила она гнездо на листьях лотоса Ботанического сада, так и сыпала названиями и кличками цветов. А до того жила наша Несси в гамме. В звуках му. В струнах и октавах. Бывало, проснется, да и думает: что за день недели? И вспоминает: ми! Или: ля!
Я вспомнил народного артиста, встреченного у Чайного домика, волна ревности, россыпь афродитииой пены.
– Вы намекаете на то, что леди живет там, где пребывает ее актуальная пассия? Для обвинений нужны доказательства. Или все и так всё знают без доказательств, кроме меня?
– Что это он говорит? - поинтересовался Звягинцев у Настасьи. - Чьи слова повторяет? Да нешто они знакомы? У него синдром попугая-медиума? транслятора-скворца?
– Да, у него есть способности такого рода.
– Почему он выдает чужие тексты, которых никогда не слышал, поскольку не общался с произносившим их?
– У него проблемы со слухом, - сказала Настасья печально. - Вот слышит всякое и не знает, что слышит. Слышит за полкилометра, через пятнадцать лет, за квартал, час спустя.
– Мать честная, он еще и гений контакта с экстрасенсорными наклонностями! Я и Лектории-то очень даже внимание на него обратил. Где ты его отрыла?
– Мне не нравится, когда меня обсуждают прямо при мне
– Мы вас не обсуждаем, - заметил Звягинцев. - Это я так с малознакомыми обнюхиваюсь. Я, животное Звягинцев со Зверинской улицы, обнюхиваюсь при знакомстве.
– Вот, слава Богу, показалась вдали твоя дверь, - сказала Настасья.
– Ты утомилась, тащась по коридору? Или хочешь, чтобы я замолчал? Думаешь, я его обидел? Ни-ни. Ни малейшего намерения нет. Да он и не обидчивый. У него так, приступы, по молодости. Молодой человек, я слегка пьян, не обижайтесь. Вы ведь неуязвимы: вы влюблены, влюбленных судьба хранит. Вот ежели ты вышел из данного сообщества, покинул его по слабости душевной, по своеволию, подчинился обстоятельствам, довычислялся, рассредоточился, - горе тебе! Влепит, врежет, не пошалит. Такая вот трехрублевая опера. Кстати, Несси, как все-таки опера называется: «Чио Чио Сан» или «Мадам Баттерфляй»?
Звягинцев распахнул перед нами дверь своей комнаты, где под лампою с оранжевым абажуром по-холостяцки накрыт был стол, а из-за стола поднялся бородатый тощий человек, тоже в свитере, однако в сером, американец, аспирант из университета, Эндрю, Андрюша, Звягинцев нас познакомил весьма витиевато; он был не под мухой, а пьян изрядно, но в дальнейшем стал почему-то не пьянеть, а трезветь.
Извиняясь за холодец и винегрет, почерпнутые в соседней кулинарии, Звягинцев промолвил, ловко уснащая холодцом наши тарелки:
– Покормили однажды мышек тем, что мы едим. Для эксперименту. Стали норушки асоциальные, злые, тупые; бездействовали, перестали спариваться и давать потомство. Чем первая стадия эксперимента и завершилась.
– А вторая стадия?
– А во второй откинули мышки копыта.
– И какова же, - спросила Настасья, поднимая бровь, - мораль сей басни?
– Мораль сей басни такова же, какова прочих: человек не свинья, ко всему привыкает.
– Вы говорили не про свинья, - задумчиво вымолвил Эндрю, - а про мышка, человек не мышка.
– Мышка не свинья, дорогой, - сказал Звягинцев. - Твое здоровье. Прозит! Похоже, Звягинцев немножко фигурял перед иностранцем, слегка кокетничал, стремясь поразить его эрудицией, темой разговора, парадоксальностью. А Эндрю, должно быть, страдал легкой манией обрусеть, поэтому не без гордости сообщил нам:
– Для меня Ленинград теперь чуть-чуть родной город; я тут не чувствую себя чужим.
– Конечно! - воскликнул Звягинцев. - В нашем городе вот как раз каждый местный житель несколько чужой, слегка чужак, малость не в своей тарелке, как бы не совсем живет, и если не переезжает время от времени с квартиры на квартиру в поисках собственного места, хотя бы хочет переехать постоянно хрен знает куда и зачем; зато всякий приезжий тут свой, ему хорошо!
Комната у Звягинцева была необъятной высоты, что позволило ему сделать антресоли в виде обводящего комнату по периметру балкона с деревянной лестницей и резными перильцами. На балконе располагались книжные шкафы до потолка; простенки между ними заполняли картины под стеклом, мне вначале показалась - графика (руки Звягинцева); однако в основном то были фотомонтажи, относившиеся в коллекции Звягинцева, иллюстрировали ее, изображали привидения островов архипелага. Саму огромную комнату разгораживали шкафы, буфеты, бюро, этажерки, создавая отдельные объемы пространства, купе либо каюты, с автономным освещением, все в целом напоминало нору с отнорками, словно Звягинцев и впрямь представлял собою экзотическое животное.
Пока я разглядывал отнорочки (кабинет в миниатюре, альков, сплошные ниши являла ниша сия), беседа, от которой я отвлекся, каким-то образом перекинулась на изобретения и изобретателей.
– Великими изобретателями, - сказал Эндрю, глянув на Настасью, - были китайцы.
Звягинцев хмыкнул.
– Что китайцы изобрели? Бумагу, фарфор, порох, китайские пытки (помните - капелька воды падает на темечко: час, два, сутки…), чиновничью волокиту и культурную революцию. Я бы книгу Гиннесса по изобретениям выпустил и переходящий приз ежегодно выдавал. Кто больше? У кого лучше? Или: у кого больше? Кто лучше? Неважно. Французы изобрели гильотину, а также прочие достижения французской революции, некоторые почти невинные, названия месяцев, к примеру: плювиоз, вантоз, термидор, жерминаль. Помните наш-то анекдот про дни недели: начинальник, продолжальник, решальник, определяльник, завершальник, субботник и воскресник? Скандинавы изобрели фамильную кровную месть, викинги семьями друг друга вырезали и жгли. Японцы изобрели харакири и икебану, извини, Несси, это основное, а не театр кабуки вкупе с веером и ширмою. Мы с немцами разделим пальму первенства, надо полагать, по фашистской части, хотя мы колоссально камуфлировались, а они действовали в лоб, по-солдатски; одни лагеря чего стоят; их, правда, были технически изощренные (газовые камеры, выделка человечьей кожи для портмоне, мыловаренные мотивы), а наши, так сказать, сельского типа, всё делали у нас морозы, голод, уголовники, труд каторжный, рукоприкладство конвоиров, никаких газовых камер. И так далее, и тому подобное. В последнем разделе - индивидуальные достижения.