Интернационализм Риты Ковач, еврейки, которая отреклась не только от своего народа, но даже от своего настоящего имени, не многим лучше. Она, пережив крах коммунизма, преданного даже ее старыми друзьями (Павел Кочинский, партийный товарищ Риты, преподает в Сорбонне что-то антикоммунистическое), доживает последние дни в ненавистном ей Израиле. Лишь в самом конце жизни судьба, то ли сжалившись над ней, то ли еще раз посмеявшись, приводит Риту к христианскому Богу.
Наконец, последний соблазн — жизнь в богатой, мультикультурной стране. В Америку уезжают супруги Гантман, в Америке остается дочь Риты Ковач, Эва Манукян. Но роскошная жизнь в северной Калифорнии не приносит счастья: “<...> я все детство мечтала о настоящей семье. <…> жизнь с Эрихом <…> без любви и дружбы <…>. Потом неудавшаяся попытка с Рэем <…>. Когда появился Гриша, мне казалось, что наконец-то все сложилось… Но то, что я предвижу, — провал моей мечты о семье, полный и окончательный!” Эва подозревает мужа и сына в гомосексуальной связи, позднее муж находит себе любовницу, а сын — смазливого любовника-мексиканца: “Я ровно та самая, какой меня хотят видеть мой сын и мой муж: доброжелательная — ТОЛЕРАНТНАЯ, УЖАСНО ТОЛЕРАНТНАЯ! — я всем все разрешаю: сыну спать с мальчиком, мужу спать с девочкой”.
Попытки уйти от своей судьбы, сменить идентичность, отказаться от “еврейства” бессмысленны: “Еврейство навязчиво и авторитарно, проклятый горб и прекрасный дар, оно диктует логику и образ мыслей, сковывает и пеленает”. Чувство принадлежности к своему народу, неразрывной связи с ним, с родиной (в данном случае — родиной “исторической”) присущи самой природе человека. Историческая память, верность своим традициям и своему Богу уберегла еврейский народ от ассимиляции в эпоху рассеяния.
В XX веке осуществилась утопия Теодора Герцля. Национальное чувство, обостренное давлением антисемитизма, помогло сионистам воссоздать Израиль. Катастрофа превратила в еврейских националистов даже тех, кто, казалось, давно позабыл о своем еврействе. Один из эпизодических героев книги Улицкой, хирург Исаак Гантман, атеист и “среднеевропеец”, после войны начинает изучать Тору и даже уезжает в Палестину. Туда же, на “историческую родину” еврейского народа, переселяются католик Даниэль Штайн (еще не так давно бывший германизированным Дитером Штайном) и коммунистка Рита Ковач, а позднее — православный священник Ефим Довитас и сионист Гершон Шимес.
“С 1959 года я живу в Израиле. Великое счастье жить на этой земле”, — восклицает Даниэль Штайн. “Здесь, в Израиле, каждый человек — целый роман”, — пишет Эва Манукян. Она наслаждается даже созерцанием лиц соотечественников: “Я вдруг поняла, почему у евреев нет икон — и быть не могло: у них у самих такие лица, что никакие иконы уже не нужны”. Даже над гробом Риты Ковач, экс-коммунистки, принявшей англиканство, — “еврей в кипе и талесе” прочел еврейские поминальные молитвы. Пусть после смерти, она все же вернулась к своему народу. Вспомним, как в романе “Медея и ее дети” бывший революционер и боец ЧОН Самуил незадолго до смерти читает “еврейские религиозные книги” (Танах и, кажется, что-то из Талмуда). В самый страшный и самый значительный момент жизни с человеком остается лишь важнейшее, коренное: его семья, его народ и вера. Именно своя вера, национальная. Для Самуила — иудаизм, для Медеи не просто православие, но православие греческое. После гибели Маши Миллер православная Медея отправляется именно в “греческую церковь”, на Антиохийское подворье, в храм Федора Стратилата, где ее встречает греческий иеромонах.
Судьба еврея — оставаться евреем, и лучше, если он не станет противиться судьбе. Мысль, которая в равной степени относится и к другим народам. Араб-христианин Муса, любовник Хильды, немки из общины Даниэля, объясняет своей подруге: “Если бы я мог, я бы развелся с Мириам, мы бы уехали с тобою на Кипр, поженились бы там и жили в любой стране, где растут деревья и цветы, где людям нужны сады и парки… Для этого надо перестать быть арабом, но это невозможно. Ты останешься немкой, оплакивающей помрачение и жестокость своих предков, Даниэль — евреем с безумной идеей сделать всех людей детьми Божьими, а я — арабом <…>”
3
Когда я молюсь на незнакомом языке, то хотя дух
мой и молится, но ум мой остается без плода.
1 Кор. 14: 14.
Религия для Улицкой неотделима от нации: “<…> ты еврей, а евреи никогда не знали монашества. <…> Сирийцы и греки придумали монашество. Они много чего придумали, что к нам не имеет отношения. Иди к своей жене”, — наставляет католический священник Даниэль Штайн православного священника Ефима Довитаса, живущего со своей половиной в “белом браке”. Значит ли это, что национальная принадлежность выше религиозной, что нация, а не религия определяет образ жизни человека? Вопрос не праздный.
Почему христианство, мировая религия, не знающая “ни эллина, ни иудея”, в то же самое время остается расколотой на множество национальных церквей? Православный русский скажет с гордостью, что Россия — дом пресвятой Богородицы. Хорваты-католики убеждены, что Дева Мария покровительствует именно их родине, а поляки верят в особое благоволение Божьей Матери Польше. Христианство как бы дробится, раскалывается на множество локальных, национальных “христианств”.
Хрестоматийным примером стала история борьбы болгарской паствы и низшего духовенства против греков-фанариотов, которые с конца XVII по конец XIX века господствовали в балканских митрополиях. Власть греков-фанариотов, не знавших ни языка паствы, ни традиций, глубоко презиравших славян, вызывала у последних вполне понятную ненависть. Много лет болгары боролись не только с Османами, но и с греческими единоверцами. Когда же болгары добились создания независимого от Константинополя экзархата во главе с митрополитом-болгарином, Константинопольский патриарх объявил болгар схизматиками. Созданный в 1870 году Охридский экзархат, разумеется, всеми силами способствовал болгаризации славянского населения на всей подчиненной ему территории. Таких примеров в истории много, очень много.
Христианство во времена апостола Павла отказалось от идеи избранного народа. Христианские миссионеры несли семена веры в Спасителя эфиопам и персам, армянам и грекам, вандалам, бургундам, готам, бриттам, стремясь распространить учение Христа по всей ойкумене. Уже в Средние века они обратили в христианство почти всю Европу и многие народы в Азии и Северной Африке. Христианство вряд ли могло распространиться так широко и укорениться так прочно, если бы христианские миссионеры не смотрели на германцев и персов, на индейцев и негров-банту как на равных, как на детей Адама. Однако единой семьи христианских народов не сложилось, и причиной тому стали не только религиозные разногласия, ведь простой мирянин вряд ли отличал ортодоксию от арианства, несторианства или монофизитства. Дело, очевидно, в другом. Христианские миссионеры обращали в новую веру целые народы, но вряд ли новая религия в одночасье проникала в души людей. Чтобы закрепиться в сознании миллионов недавних язычников, христианство должно было воспринять многие черты местной культуры, местных традиций, обычаев. Христианство, таким образом, неизбежно пропитывалось соками национальной культуры и само превращалось в ее неотъемлемую часть, даже в ее основу. Такое христианство уже само занимает место прежних племенных культов. Так и появляется “русский (греческий, французский…) Бог” вместо единого Бога. Как это ни грустно, Церковь (не вера!) вторична по отношению к народу. “Церковь живет в своем этносе”, — замечает герой Улицкой.
Для Даниэля Штайна, так же как, по-видимому, для автора, этот разрыв между христианским идеалом и его реальностью не представляется трагедией. Напротив, глупо игнорировать реальность, не признавать очевидного: “Только здесь, в Израиле, в этом столпотворении народов, я воочию убедился, что практически священник всегда работает не с абстрактными людьми, а с представителями определенного народа, и каждый народ имеет, по-видимому, свой собственный, национальный путь ко Христу, и, таким образом, в народном сознании возникает Христос-итальянец, Христос-поляк, Христос-грек, Христос-русский. <…> Африканцы не могут принять европейского христианства. Церковь живет в своем этносе, и нельзя навязывать всем римскую интерпретацию. <…> В поместной свободе — универсализм!” — завершает свою мысль Даниэль Штайн. Идея, по-видимому, очень важная для Людмилы Улицкой, ведь еще в романе “Медея и ее дети” Самуил Яковлевич замечает, что иврит и русский выражают мысли несколько по-разному. В “Штайне” Тереза, польская монашка-католичка, вышедшая замуж за православного еврея, развивает ту же мысль: “Бог разговаривает с людьми на разных языках, и каждый язык тонко соответствует характеру и особенностям народа”.