Тема иудеохристианства, отрицание католических и православных догматов, отрицание Священного Предания, далекие от ортодоксии рассуждения о поместных Церквах представляют материал для еще более острой дискуссии, но не уверен, что дискуссия получится. Наверное, выскажется либерально-христианский “Континент”, может быть — православная “Москва” (если подберет хорошего рецензента), а вот услышим ли голос Православной Церкви? Удостоят ли новую книгу своим вниманием диакон Андрей Кураев и митрополит Кирилл? Они обратят на нее внимание, если книга станет общественно значимым событием, а она таким событием, скорее всего, не станет. Вероятно, читатель Улицкой будет разочарован ее новой книгой.
Оперативный Лев Данилкин уже успел объявить “Штайна” неудачей. Улицкая “не угадала с формой; и лучше бы вместо десяти писем здесь была одна точно выстроенная сцена с хорошо продуманными диалогами. <…> форма никак не успевает за содержанием. <…> „Штайн” — интересная штука: замечательный герой, дерзкая писательская выходка, проповедь экуменизма; познавательно, неожиданно, пронзительно местами; но роман не очень получился”.
Действительно, Улицкая намеренно отказалась от формы художественного произведения в пользу псевдодокументального рассказа, склеенного из множества вымышленных писем, телеграмм, интервью, газетных и настенных объявлений, записей бесед и тому подобного.
Писать книгу о праведнике — дело неблагодарное. Уйти от банальности, от сахарно-сиропных интонаций еще возможно, но создать образ значительный и цельный очень трудно. Здесь требуется писатель, равный Сервантесу или Достоевскому, но таких в современной литературе я не знаю. Зачем Людмила Улицкая создала идеального героя? Может, была очарована прототипом, очевидно, и в самом деле замечательным? Или хотела через его светлый образ доказать весьма спорную мысль о способности иудеохристианства примирить (но не слить воедино) великие авраамические религии? Или ей потребовался герой, соединяющий в себе глубокую и страстную любовь к своей нации с христианской любовью ко всякому созданию Божьему?
Вспомним о названии книги: “Даниэль Штайн, переводчик”. Штайн работал переводчиком всего лишь несколько месяцев, когда служил в гестапо и готовил побег из эмского гетто. В Палестине он подрабатывал экскурсоводом, знал несколько языков (хотя отнюдь не в совершенстве, даже на иврите он говорил с польским акцентом), но всякому читателю ясно, что речь идет о переводчике совсем иного рода. Отказавшийся от важнейших догматов церковного христианства, даже иронизирующий над ними, Штайн, по мнению автора, более христианин, чем католические (и православные) священники, сочинявшие на него доносы. Штайн — образец идеального христианского пастыря.
И все же я не считаю этого героя творческой удачей Людмилы Улицкой. Штайн — характерный для прозы Улицкой заглавный герой-светило, вокруг которого вращается весь мир, основные, второстепенные и эпизодические персонажи. Предшественники Штайна — Медея Мендес (“Медея и ее дети”), Павел Алексеевич Кукоцкий (“Казус Кукоцкого”) и даже Шурик Корн (“Искренне ваш Шурик”). Но рядом с ними Штайн представляется слишком схематичным, сусально-положительным, а главное — это герой философского трактата, а не романа, в большей степени — носитель идеи, чем художественный образ. Прочие герои еще более схематичны, главное же — строго функциональны. Каждого писатель выпускает на страницы с точно начертанным планом действий, у каждого свое задание: Гершон Шимес должен продемонстрировать, сколь омерзителен крайний, в данном случае еврейский, национализм; русский богоискатель Федор — показать, к чему ведут слепая вера и жажда истины, лишенные любви; многие эпизодические персонажи появляются с единственной задачей — дать Даниэлю Штайну возможность проявить свое великодушие и доброту. Этот функционализм ничем не прикрыт, не замаскирован. За чтением Улицкой (если к тому же после “Штайна” перечесть “Медею” и “Кукоцкого”) вновь переоткрываешь для себя старую истину: никакая “правда”, никакой документ (настоящий или вымышленный) не могут сравниться с художественным образом. Боюсь, что новая и вправду значительная книга может лишить ее самой дорогой награды, доступной писателю, — любви читателя.
Зачем же Улицкая избрала для новой книги форму заведомо невыигрышную, прекрасно понимая, что разочарует и критиков, и многих читателей? Могу предположить. Художественное произведение дает большую свободу толкования текста. Улицкой, очевидно, потребовалась форма, позволяющая максимально точно, без искажений, донести мысль до читателя. Форма не должна отвлекать от содержания, от идеологии, а что перед нами вещь сугубо идеологическая, становится очевидно с первых же страниц. Но пересказывать идеи Улицкой своими словами я не стану, к тому же она уже сама превосходно их пересказала в упомянутом интервью.
Мне интересно другое. Даже к такому своеобразному произведению, как новая книга Улицкой, которая вроде бы сводит к минимуму возможность произвольных трактовок текста, применима давняя, но не потерявшая своего значения формула Николая Добролюбова: “Не столько важно то, что хотел сказать автор, сколько то, что сказалось им”, — и, добавлю от себя: что показалось критику.
2
Слаще мне блеска и неги Испании груды руин и камней
Храма далекого, храма сожженного бедной отчизны моей…
Иегуда бен Галеви.
Для меня книга Улицкой — это разумное, грамотное, хорошо обоснованное оправдание национализма. Не обязательно национализма еврейского, еврейский национализм здесь лишь частный случай. Слово “национализм” уже давно звучит как ругательство, обычно его употребляют в качестве синонима ксенофобии, забывая, что сущность национализма отнюдь не исчерпывается ксенофобией, отделением своих от чужих и тому подобным. Чувство принадлежности к собственному народу, национальная гордость (нередко переходящая, правда, в чувство национального превосходства), память о великих предках, любовь к родной земле (в случае с евреями-сионистами к земле, которую, быть может, и не видели, но сохранили в исторической памяти как образ земли обетованной).
Судьба еврейского народа в XX веке — не случайная тема для Людмилы Улицкой. Она присутствовала почти во всех ее значительных вещах. Но прежде еврейская (и шире — национальная) тема все же растворялась в сложном мире “семейного” романа, маскировалась лирическими отступлениями, быстрой сменой декораций, новым поворотом сюжета, хотя всякий внимательный читатель найдет и в “Казусе Кукоцкого”, и в “Медее”, и даже в “Шурике” немало важных мыслей на сей счет. В “Штайне” декорации отброшены за ненадобностью. Собственно говоря, главный герой этой книги даже не Даниэль Штайн, а еврейский народ, точнее — евреи Восточной Европы. Народ, еще в начале XX века населявший земли Польши, Литвы, Украины, Белоруссии, Венгрии, Германии — своеобразный “Идишланд”. Значительная часть населения этой “страны” исчезла в печах Освенцима и Треблинки. Своеобразная культура евреев-ашкенази погибла вместе с ее носителями, уцелевшие пополнили население других стран, главным образом — Америки и Израиля.
Трагедия еврейского народа — вынужденная жизнь в чужой этнической среде, всегда в меньшинстве, всегда под угрозой исчезновения, ассимиляции. Впрочем, правильней сказать: не под угрозой, а перед искусом. Искушением отречься от собственной нации, попытаться сменить идентичность. В книге Улицкой я нашел три таких искушения: усвоение чужой культуры и постепенная ассимиляция (германофильство Элиаса Штайна, отца Даниэля), интернационализм (коммунизм Риты Ковач) и забвение национальных традиций в современном обществе потребления (линия Эвы Манукян). Всякий раз, когда еврей вольно или невольно отрекается от своего народа, он терпит поражение.
Элиас Штайн, отставной немецкий солдат, германофил, преклонявшийся перед немецкой культурой, даже детям дал немецкие имена: Даниэлю — Дитер и его брату Авигдору — Вильфрид. Но цивилизованные нацисты не учли заслуг еврея перед Германией… Еврей может служить чужой стране, чужому народу, он сам может забыть о своей национальности, но ему о ней напомнят.