Немало интригующих положений и подробностей сулит почитателям Осипа Мандельштама и главка следующая — неотправленное письмо в редакцию журнала, написанное от лица подруги Ольги Ваксель (“Жизнь упала, как зарница…”). Этот неожиданный ход, лишая книгу стилистической цельности, позволяет Корину не отвечать на неизбежное читательское любопытство — был или не был у Ольги Ваксель “настоящий” роман с Мандельштамом и что же заставило здоровую, наконец-то удачно вышедшую замуж женщину покончить с собой? Подруга, в отличие от всезнающего автора, знает лишь то, что знает, зато может щедро цитировать по памяти стихи Ольги, не обременяя ни себя, ни нас доказательствами их художественной ценности. Между тем стихи достаточно выразительные. На дамское рукоделие ничуть не похожи. И я, честно говоря, удивляюсь биографам Мандельштама, игнорирующим спрятанную в них “информацию”.
Вот, на мой взгляд, характерное:
Полудня зимнего
Янтарные лучи,
Как трав степных
Дрожащие волокна,
В обмерзшие тянулись окна,
И в синей тени вдруг поблекла
Вся жизнь, глядящая
В опаловые стекла,
Как взгляды медленны
И руки горячи!
.................................
…Реалии вроде бы ахматовские, техника — иная. Павловские зарисовки А. А. А. напрашиваются на сравнение с рисунками пером, чуть подкрашенными. У Ваксель — чистой воды акварель. И интонация другая: нежно, тонко — еле-еле.
В этой главке, кстати, особенно заметно, что Александр Корин, формально вполне укладывающийся в заданный серией формат, ничего не может поделать со своим пристрастием к “пестрому мусору общежития” (П. А. Вяземский), из чего, по Ахматовой, и “растут стихи”. Впрочем, это пристрастие отнюдь не бескорыстно. Ведь стихи, самые скрытные, не могут утаить то, что сплошь и рядом замалчивает самая откровенная проза поэта. То есть они — клад для биографа. Разумеется, при условии, что автор в состоянии преобразить добытую им информацию в убедительный текст. У Корина это получается. Не случайно одна из лучших глав книги (“Вполголоса”) — та, где Поэт — Марина Цветаева, томимая жаждой острых ощущений, — и ее Муза — Софья Парнок — объясняются стихами.
Не утверждаю, что Корин в трактовке щекотливой темы полностью независим от ширпотребной моды, все еще падкой на нетрадиционные страсти. Цитируя, к примеру, письмо Чехова, в котором тот сообщает Суворину — в Москве, мол, вдобавок к хорошей погоде нет ни холеры, ни лесбийской любви, он сравнивает “простодушного” Антона Павловича с пресловутой советской дамой. Той самой, что на заре перестройки ляпнула по ТВ: дескать, у нас, в СССР, не в пример гнилому Западу, “секса нет”. Сравнение, естественно, не в пользу автора “Скучной истории” и “Попрыгуньи”, поскольку взгляды Чехова, по Корину, “ничем от общепринятой тогда точки зрения на лесбийскую любовь не отличаются”. Но дело-то не во взглядах… Взгляды, как и принципы, могут меняться. А вот брезгливости наши, к сожалению или к счастью, остаются при нас; избавиться от них так же невозможно, как изменить цвет радужной оболочки или группу крови. Но это так, между прочим… Корень драмы таганрогской Сафо, как она подана в рецензируемом тексте, не в осуждаемой общественным мнением скандальной “ориентации”. Из провинциальной “добропорядочной” почвы Софья Парнок сама себя выдернула, а в московских полубогемных кругах ее природные секс-предпочтения находили спрос. Гениальный Чехов карабкался по черным лестницам Белокаменной, раз ступенька, два ступенька, не год и не два. А перед его таганрогской землячкой распахнула парадную дверь звезда московского балета Екатерина Гельцер. Счастливым этим шансом Софья Парнок не сумела воспользоваться. Даже встреча с Цветаевой и их внезапный роман, не столько на эротике, сколько, похоже, на неосознанном соперничестве по творческой линии замешенный, ничего ей не дали. Дать можно только тому, кто может взять…
Героини заключительных лав-стори — вторая жена Максимилиана Волошина Мария Степановна Заболоцкая (“Я — хиппи!”) и Ирина Одоевцева, верная супруга Георгия Иванова (“Маленькая поэтесса с огромным бантом”), — хотя и связаны двойными узами — любви и брака — с самыми известными из поэтов серебряного века, в Парад Муз включены, на беглый взгляд, по недоразумению. В сравнении с предыдущими фигурантками они выглядят безнадежно старомодными, и родившимися, и прожившими свою женскую жизнь в ином веке. Страсти в стиле модерн их даже не коснулись. И тем не менее их присутствие в книге уместно и необходимо. При них, на их фоне заметнее, что другие дерзко-прекрасные Дамы, чьи истории рассказаны в первых шести главах, обуреваемы страстями отнюдь не любовными. Вырвавшись из семейной неволи, “амазонки авангарда” занялись не любовью, а делами. Разными, но делами.
Не уверена, что столь негламурный вывод входил в намеренье Александра Корина. Однако, всматриваясь в лица и вдумываясь в положения, какие по авторскому выбору вписаны в картину любовного быта серебряного века, невольно вспоминаешь странные стихи Ахматовой — об обреченности любви в безлюбовном мире:
Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле…
И вот еще на какую еретическую мысль наводит сочиненный Кориным парад “беззаконных комет”: а что, если русские женщины не просто существа иного рода, иной гендерной принадлежности, а некое, допустим, пятое сословие и что амазонки начала прошлого века это уже понимали? Не умом-опытом, а тем, что умнее женского ума, — инстинктом? Во всяком случае, кроме как на пятое сословие в теперешней России надеяться не на что.
Алла Марченко.
"Только детские книги читать..."
Мирон Петровский. Книги нашего детства. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2006, 424 стр.
"...В детстве — все читатели, все слушатели бабушкиных или маминых сказок и сравнительно узкого круга книг, составляющих основной фонд т. н. детской литературы. У множества взрослых людей с высокой вероятностью не окажется общего читательского фонда, кроме этих сказок и книжек, прочитанных/прослушанных в детстве. Тогда эти сказки и книжки с неизбежностью примут на себя роль единственного текста, объединяющего всех людей этой культуры, странно сказать — функцию „главного текста” культуры” (из интервью Мирона Петровского).
Ярко-желтую суперобложку целиком заполняют три слова, набранные огромными, тоже празднично яркими буквами: “Книги нашего детства”. Такая обложка очень подошла бы к азбуке или к серии “Мои первые книжки”, к тонким нарядным изданиям для начинающих читать. По объему книга хоть и небольшая, но довольно толстая — явно не для маленьких детей. К какому же читателю эта “детско-взрослая” книга обращена? Смысл этой дизайнерской игры становится понятен, если заглянуть на задний оборот суперобложки — там приводится цитата из вступления Мирона Петровского к “Книгам нашего детства”: “Детские впечатления от сказки закрепляются в нашем сознании на всю жизнь, и как жалко, что мы уже не различаем в слове „впечатления” его корневую „печать”, „впечатанность”. Сказка впечатана в нас навсегда — крупным шрифтом наших детских книг”. Дизайнер понял слова про “крупный шрифт” даже слишком буквально — и этому замыслу подчинил все оформление издания, где идея “крупного шрифта” обыгрывается много раз . Книга же эта сама по себе столь увлекательна, в ней самой — при полной серьезности содержания — заключено столько внутренней веселости, что не очень понятно, что сверх того может добавить дополнительная игривость дизайна. В предыдущем издании “Книг нашего детства” (издательство “Книга”, 1986) оформление было менее броским внешне и более емким внутренне — что, как нам кажется, больше соответствовало духу книги. Впрочем, это все — ворчанье читателя, приверженного уходящей полиграфической традиции. Прекрасно, что переиздание все же состоялось1, — порадуемся этому и поблагодарим питерское Издательство Ивана Лимбаха за факт появления книги.