Дирк стал реставратором, и совсем неплохим. Но и тут отец мешал ему, его самостоятельной репутации, потому что работать приходилось вместе — заказы получал мастер, а Дирка считали подмастерьем. И Дирк все время говорил отцу, что тот его душит, что он давно превзошел его мастерством и развернуться ему мешает лишь проклятое отцовское имя, на что отец неизменно отвечал — кто тебя держит, давно пора, иди и начинай работать самостоятельно, даже денег дам на обзаведение, бери, пока есть.
Дирк и тут находил, с чем поспорить и как возразить, и никуда не уходил. А денег очень скоро не стало, несмотря на отличные заработки, — отец был запойный игрок и однажды за неделю в Монако спустил все, что было на их общем банковском счету. Тут и подвернулся Израиль.
Эта мелкая жаркая страна со своими бесконечными сварами ничем Дирка не привлекала; в своем полуеврейском происхождении он не видел ничего хорошего и без особой нежности вспоминал в связи с этим свою рано умершую мать. Отец же, наоборот, питал к евреям необъяснимую склонность, везде находил себе друзей-евреев и любовниц-евреек и говорил, что в них есть что-то особенное, что они живые люди среди музея восковых фигур, а новая их страна — это самый занятный феномен двадцатого века. Дирк в ответ только пренебрежительно фыркал, но в Израиль с отцом все-таки поехал. Только ты даже и не мечтай, сказал он, что я там останусь.
— Тебе, по-моему, лучше было бы переехать жить в город, к евреям, — сказал Дирку его друг Рифат.
— Почему это лучше? — вскинулся Дирк.
— Ну так, лучше, безопаснее...
— Безопаснее? Кто это меня тут тронет?
— Никто, конечно! А все-таки лучше... и полиция тобой интересуется... Не понимает, чего ты тут делаешь. Да и наши...
— Что — ваши? Что — ваши? Ты-то ведь знаешь, что я делаю.
— Да я-то знаю... а все-таки лучше. Ты и оттуда сможешь нам помогать. К нам оттуда многие евреи ходят. И квартиры там удобнее.
— Да у меня денег нет снимать там квартиру, — засмеялся Дирк.
— Ну, ясное дело, — со смехом подхватил Рифат.
Иерусалимский араб Рифат не верил, что у американца, даже самого небогатого, может не быть денег. Кроме того, он подозревал, что этот американец, а иногда он называл себя голландцем, все-таки еврей. Ему это ничуть не мешало, наоборот, чем больше евреев будут участвовать в деле палестинского освобождения, тем полезнее. Американец это скрывал — его дело. Но жить ему все же лучше там, среди евреев. Для всех лучше, особенно если его возьмут.
А Дирк не хотел никуда переезжать.
Денег у него действительно не было, не было и работы. Свою вполне сносную работу в музее Израиля, куда пристроил его когда-то отец, он давно потерял. И не по своей вине, а из-за неописуемого идиотизма тамошних людей. Он пришел туда с намерением щедро поделиться с ними всеми своими знаниями и умениями. Хотя у всех у них были свои какие-то дипломы, превосходство Дирка было столь очевидно, что не нуждалось в дипломах.
Но они не желали учиться! Хотели делать все по-своему, а не так, как говорил им Дирк. И когда в мастерскую поступила сложная работа по снятию пентименто с ценного средневекового полотна, ответственная и престижная работа, которая позволила бы Дирку вырваться наконец из заклятого круга отцовской репутации, ее отдали двоим местным, а Дирку даже не предложили.
Он пошел к директору реставрационной мастерской и объяснил ему, что он, Дирк, может сделать эту работу один и гораздо быстрее и лучше, чем те двое. Директор выслушал его вежливо, но без того почтения, какое положено иностранному специалисту, и сказал, что учтет это на будущее. На будущее! Как будто такая работа подвертывается каждый день! Но Дирк и это стерпел. Он стал внимательно наблюдать за действиями тех двоих и каждый раз, замечая их устарелые методы, их ошибки и промахи, не ленился им указывать и объяснять.
И дообъяснялся до того, что пришлось уйти. Остальные работники мастерской заявили, что не могут работать в его присутствии. Уйти было не жаль, эти люди и их самонадеянная бездарность ему опротивели, но не стало денег. Дирк написал отцу, отец ответил, что денег нет. Мне не на что жить, продай какую-нибудь картину, написал ему Дирк, у отца за годы работы с художниками скопилась небольшая, но хорошая коллекция. Жди, ответил отец, умру — получишь все, а не на что жить — возвращайся домой.
Домой! Куда — домой? Это означало лишь — туда, где сейчас работал и жил в гостинице отец. Никакого дома у Дирка там не было. И нигде не было. А тут — был!
Как ни смешно, но именно тут, в этой неуютной и чужой стране, у Дирка появился свой дом. Его снял еще отец, пока работал здесь, не дом, конечно, а скромную, но приятную квартиру при греческой церкви в восточной, арабской части Иерусалима. Дирк старательно ее устроил по своему вкусу — наконец-то ему удалось сделать что-то по своему вкусу! — и впервые в жизни почувствовал себя в ней дома. Это было замечательное чувство, и оставить его, как советовал непонимающий Рифат, Дирк ни за что не хотел.
Но денег не было, и работы не было, и отец обещания не выполнял, не умирал. На черную работу Дирк, разумеется, пойти не мог, а на приличную теперь, когда он перестал быть приглашенным иностранным специалистом, без разрешения не брали. За квартиру свою Дирк не беспокоился, безмозглый поп-киприот, содержатель церкви, проникся почему-то необычайным уважением к его отцу, когда тот здесь жил, и теперь терпеливо переносил неплательщика сына. Но телефон ему уже отключили, грозились отключить и электричество, а там и воду. Он задолжал во всех ближних лавках, ему отказывались продавать еду в кредит.
Выход, правда, был, и очень простой. По матери-еврейке Дирк имел право не сходя с места превратиться в израильского гражданина и сразу получить кое-какие деньги, льготы и привилегии. Но это означало окончательно превратиться в еврея, притом в здешнего еврея, все существо Дирка противилось этому.
Тем более что к тому времени Дирк уже познакомился с Рифатом. Тот привел его к себе домой, познакомил с родителями, и Дирк впервые за много месяцев как следует поел свежей домашней пищи, непривычной, но очень вкусной. Мягкий и сдержанный, Рифат смотрел Дирку в рот, почтительно выслушивал его рассуждения о политике и о людях и никогда ему не возражал. И если, что случалось нередко, Дирка заносило и он начинал рассказывать о вещах, которых и не было никогда, — сам он называл это “мои обдуманные догадки”, другие же, непонимающие, обычно считали это просто враньем, — Рифат никогда не выражал никаких сомнений. И очень скоро он, наряду с квартирой, стал самой крепкой нитью, привязывавшей Дирка именно к этому месту.
До сих пор у Дирка не было друзей, опять же, считал Дирк, из-за отца, из-за их кочевой жизни. И еще из-за того, что люди, все равно в какой стране, как-то странно вели себя с Дирком. Сперва они вроде бы и не против были с ним подружиться, но, пообщавшись раз-другой, почему-то начинали уклоняться и исчезали из поля зрения. А ведь он был и словоохотлив, и немало повидал, и в жизни понимал уж наверняка не меньше, чем другие, особенно здешние, израильтяне. Эти вообще, они просто не умели и не хотели оказать человеку должного уважения.
А с Рифатом все было просто и легко. Познакомились они, как думал Дирк, случайно, в очереди на почте, но и позже, когда он понял, что знакомство было не случайное, что Рифат намерен его использовать, это его не оскорбило, а, наоборот, польстило, вот где его и его мастерство оценили по достоинству. И это мастерство будет употреблено для достойной цели, не для каких-то никому не нужных картин, а для настоящего дела. Что, папа, съел? — мысленно злорадствовал Дирк. Сунул меня в Израиль, думал сделать из меня еврея, а вот и не вышло по-твоему! Мы теперь вместе с Рифатом пошлем твой Израиль куда подальше!