Она упорно молчит. Ее опять замкнуло. Глаза ее заволакивает пленкой. Она смотрит на меня бессмысленно и пусто. Меня бьет колотун. Я осторожно обхожу ее и быстро иду к магазину. Я иду и плачу сухим плачем. Зачем я приехала сюда? Зачем я снимаю этот фильм? Господи, прости меня за Надьку, прошу я.
Я оглядываюсь. Надька все так же неподвижно стоит над ямой и смотрит на меня бессмысленными глазами.
— Надя... — говорю я ей.
Что-то опять блеснуло в ее глазах. Она делает ко мне шаг, и я бросаюсь ей навстречу.
Я обнимаю ее, и она тычется своим лицом, враз ставшим от слез мокрым, в мое, как ребенок, не умеющий целоваться. Она целует меня не губами, а всем лицом: мокрыми щеками, лбом, подбородком...
— Мне было ТАК страшно там. — Она скашивает свои глаза на яму. — Одной, без тебя...
Я смотрю в ее зареванное лицо и потеряно говорю:
— Я знаю, Надя... Надя, прости меня...
А сама вдруг понимаю, что Бог тогда спасал Надьку, а не нас. Если бы действительно началась война, мы бы в открытой степи погибли сразу же от первой ударной волны. А Надька в этой глубокой яме спаслась бы. Может быть, одна из всего человечества.
У режиссера перед отъездом нелады с сердцем. Сказалось перенапряжение последних дней. Я иду в штаб прощаться с полковником Юрой.
Полковник сидит в комнате один. Он сидит за столом и что-то пишет. На мое приветствие, не поднимая головы, произносит что-то нечленораздельное.
— Вот, уезжаем, — говорю я. — Попрощаться пришла.
Юра наконец поворачивает ко мне хмурое лицо.
— Что? — говорит он, глядя на меня в упор. — Сняли кино про своего дурака?
Я теряюсь.
— Юра! Мы снимали фильм про мое детство, — осторожно говорю я.
— Не пизди! — вдруг говорит он угрюмо. — Интеллигенты гребаные! — Дальше он матерится, как сапожник. Я разворачиваюсь, чтобы уйти. — Ты думаешь, мы тут бараны, да? С одной извилиной? У нас разведка пока еще работает. Я с первого кадра знал, про что вы снимаете...— говорит он мне в спину.
— Так что ж ты не заложил нас?! — свирепею я тоже.
Он молчит, и я оглядываюсь.
Он смотрит на меня несчастными глазами.
— Да снимайте что хотите! — говорит он устало. — Города все равно уже нет. Все развалилось. — И добавляет горько и страстно: — Светка, ты что, не понимаешь?! Мы же страну просрали! Такую страну!..
Мы прощаемся с ним, примирившись. Он, кося своим конским глазом, вдруг смущенно спрашивает:
— Ты хоть про горку помнишь? Как мы с тобой неслись?
Здесь, в этом городе, все всё помнят о своем детстве. И когда Бог призовет нас всех к себе, мы предстанем перед Ним малыми детьми, выстроившись в ряд, и будем рассказывать Ему о своем детстве — как мы собирали красные тюльпаны, как летели с ледяных горок и целовались, как лежали в степи и ждали смерти, — у нас есть что Ему рассказать, — но только о детстве, только о нем, потому что больше мы ни о чем не помним. И может быть, Он нас простит?
— Юра, я про нее, про эту горку, всю жизнь помню, — говорю я.
— Жизнь... — говорит Юра грустно. — Как быстро она прошла!
— От жизни останутся только легенды, — как эхо откликаюсь я. Эта фраза звучит во мне теперь всегда, как музыка.
— Если останутся, — говорит Юра.
— Я постараюсь, чтобы остались, — говорю я.
— Ты нас, это... не закапывай уж совсем, в фильме-то своем. Ты же местная, кап-ярская... Оставь людям надежду, — говорит он, заглядывая мне в глаза. И добавляет с уже совершенно другой интонацией, почти со стоном: — Эх, застареть бы быстрее, Светка, чтобы уже не видеть этот бардак...
Я выхожу и иду. Я иду по мертвому городу. Я иду по мертвой земле. Я иду по мертвой стране.
Мы возвращаемся в том же “газике”, и шофер у нас тот же румяный солдатик. Я сижу рядом с ним. За мной киногруппа, весело переговариваясь, чокается солдатскими кружками со спиртом. Я не пью. Заболела. У меня высокая температура.
Мы подъезжаем к памятнику Золотой Орде. Киногруппа хочет выйти и сфотографироваться на память. Я остаюсь в машине. Осенняя степь вокруг памятника распахана трактором. Чтобы подойти к нему, киногруппе приходится на каждом шагу проваливаться в свежевспаханную землю.
У остановки стоит мужик и продает сушеную воблу. Киногруппа возвращается. Режиссер покупает у мужика воблу. Жалуется мужику:
— Не дойдешь до памятника... Озимые, что ли, сеют?
— Какие, на х..., в степи озимые? — откликается мужик.
— А зачем же распахали?
— Так золотого коня ищут. Хан Батый где-то тут закопал, — словно несмышленышу, отвечает мужик режиссеру — без объяснений, как само собой разумеющееся. Будто это было вчера.
Verdi prati
Парин Алексей Васильевич родился в 1944 году. Поэт, переводчик, театровед, музыкальный критик, либреттист. Автор более чем 600 статей по проблемам музыкального театра, книг “Хождение в невидимый град. Парадигмы русской оперы” (1999), “О пении, об опере, о славе. Интервью, портреты, рецензии” (2003). Поэтические переводы Парина собраны в антологии “Влюбленный путник” (2004).
С 2000 года — главный редактор издательства “Аграф”. Стихи Парина выходили отдельными книгами (М., 1991, 1998; Фрайбург, 1992), переводились на немецкий и французский языки и печатались в отечественной и зарубежной прессе.
1
Луг зеленый, лес приветный,
вы утратите красу.
Красный цвет, ручей журчащий,
весь ваш блеск, вся ваша прелесть
скоро канет в пустоту.
Луг зеленый, лес приветный,
вы утратите красу.
Все прекрасное увянет,
древний мрак обезобразит
вашу всякую черту.
Луг зеленый, лес приветный,
вы утратите красу.
2
Здесь, на старой этой даче,
где разор угрюмый древний
рушит медленно и верно
всякий росчерк красоты,
я впадаю в беспокойство,
в омут топкий погружаюсь,
где втыкают в кожу мухи
хоботки немоготы.
И не возраст тут виною,
не сквозящее старенье,
самочувствия причуды
или ужас пустоты.
С юных лет я упадаю
в промежуток между явью
и поземкой небытийной,
и попытки жить пусты.
3
Воздух не движется.
Ни дуновения.
Жилок ветвление
в мякоти лиственной
словно чертеж.
Вычурным веером
плеть виноградная
траурно свесилась
вниз над террасою,
виснет ничком.
В этом безмолвии,
в дреме растительной,
в праздности длящейся
слышно, как трудится
тихоня тлен.
В шатких балясинах
глазу не видная
дрожь древесинная
в слух мне врезается
бабьим вытьем.
4
Все, что оставил отлив, эту пестро-песчаную массу,
Роет людская рука, дабы живину добыть.
Рвенье умерь свое, люд! Живое засохнет и канет
В Лету сухую тоски, дрожь океана отдав.
Спутанный мокрый парик на макушке осклизлого камня