Двести тонн, двести тысяч килограммов, невероятная гора мяса, костей, сухожилий, горячей крови, и всё это живет, дышит, двигается, пульсирует, повинуется одному мозгу и принадлежит одному существу…
— Не может быть! — воскликнул Герман. — Не может быть! — повторил он и принялся обосновывать свои сомнения.
Начал он с себя: — Вот я, например, вешу…
Раздался короткий смешок.
Через мгновение хохотали все.
Продолжить ему не дали…"
Опять вырезка из газеты.
"Дмитрий Быков, имя которого сегодня у всех на слуху, известил мир читающей публики, что Довлатов по каким-то причинам, кажется, из-за того, что эмигрировал и был, так сказать, оторван от родины, так и не стал крупным писателем.
Не знаю, от чего он там был оторван. Оставим в стороне причины. Почему-то многим (Тургеневу, Бунину, Набокову, Миллеру, Джойсу, Хемингуэю, Ромену Гари и др.) эта оторванность никак не мешала. Остановимся на "не стал крупным писателем".
Понятно, юноше Быкову загорелось стать знаменитым. Весьма похвальное стремление. Технологии известны. Простейший вариант — скандал, эпатаж, склока.
Не люблю читать рацеи, но хотелось бы напомнить зарвавшемуся юнцу, что литература — это не поле для упражнений в играх, принятых в мире попсы.
Гадить здесь — это все равно что пить водку в храме или отплясывать качучу у поминального стола. Жаль, а мальчик не без таланта. Со временем большим человеком мог бы стать: до литературного обер-критика мог дослужиться. Основания для этого есть: превосходная работа о Пастернаке. Но на Пастернаке много не заработаешь… Вот он и кривит душой.
Дмитрию Быкову, похоже, самому не терпится стать крупным писателем. Он делает для этого всё: уже сегодня по частоте упоминаний в русском Интернете он оставил позади не только не "крупного" Довлатова, но и Лермонтова с Гоголем, не дотянув немного до Пушкина и Льва Толстого.
Но у Быкова все еще впереди: ведь потенциальному рекордсмену нет и сорока!
Боюсь, погубит он свой талант…
Рафаэль Майский".
"Рос болезненным и печальным мальчиком.
Всегда много читал.
Обожал биографии знаменитых писателей, чьи жизни оборвались трагическим образом.
В его тумбочке хранились книги Джека Лондона, Лермонтова, Кревеля, Стефана Цвейга, Хемингуэя, Маяковского, Есенина…
Годам к пятнадцати стал испытывать витально неодолимое стремление к смерти.
Умер, окруженный толпами безутешных потомков и кредиторов, в возрасте ста двух лет…"
"Есть писатели.
А есть не-писатели.
Ряд первых состоит из славных имен: Пушкина, Толстого, Достоевского, Гоголя, Чехова, Платонова, Булгакова, Бродского, Довлатова…
Ряд вторых длиннее. Он берет свое начало во времена столь отдаленные, что найти отцов-основателей российской графомании не представляется возможным. А продолжается он именами Бубеннова, Грековой, Софронова, Акунина, Бушкова, Дмитрия Быкова, Марининой, Донцовой и, конечно, Веллера, который в своих опусах нет-нет да и лягнет Довлатова, не в силах простить ему следующие слова: приезжал тут в Таллинн какой-то Веллер…"
Сколько же во мне было зависти! Ай-ай-ай, как нехорошо, друг Шнейерсон!
"Довлатов с иронией писал обо всем. В первую очередь, о себе.
Веллер с иронией пишет обо всем. Только не о себе.
Читая Довлатова, понимаешь, писал большой писатель. Чувствуется масштаб личности.
Читая Веллера, понимаешь, писал злой на весь мир дилетант и… Нет, не хочется произносить банальности.
Веллера и Довлатова сравнивать нельзя.
Это явления разного порядка".
Дался мне этот Веллер-Швеллер…
"Знает, что скоро умрет. Ищет за что бы уцепиться. А уцепиться, естественно, не за что. И вдруг в обреченности обретает покой, ведь обреченность — это и определенность, и неизбежность, и покорность, и смирение. Обреченность — это когда знаешь, что от тебя, от твоих усилий, уже ничего не зависит.
И, стыдливо посмеиваясь, он обращается к Богу, в которого никогда не верил.
В надежде обрести веру в загробную жизнь.
И получается!
Веру обретает.
И еще какую! Крепкую, цельную, несокрушимую.
А вот с загробным миром выходит осечка.
Не берут-с. Все места заняты".
"Беседа журналиста с известным писателем.
Журналист:
— Как вы понимаете величие замысла по Бродскому?
Беллетрист, воздев глаза к небу, задумчиво:
— Взять любой великий роман. Он почти всегда замешан на великом замысле. Правда, бывают исключения. Один очень большой писатель, к тому моменту нобелевский лауреат, прочитав Бродского, признался, что только после этого подумал о величии замысла. До этого он создавал свои шедевры, полагаясь на творческую интуицию. По-видимому, величие замысла присутствовало у него на подсознательном уровне и осуществлялось через реализацию своего "я" в страстной попытке постичь тайны и цели мироздания, то есть — в попытке постижения истины.
Словом, когда речь идет о хаотическом движении на ощупь к недостижимому, надо руководствоваться идеей великого замысла, держа его на протяжении всего творческого процесса за пазухой, как прибор для измерения температуры.
Журналист:
— Найдет ли когда-нибудь человек ответ на вопрос — что такое истина?
Беллетрист, еще более задумчиво:
— В поисках истины человек может зайти очень далеко, непозволительно далеко… взять хотя бы учёных-материалистов, но всё же, на мой взгляд, человек способен подойти лишь к барьеру. За которым расстилается вечность, к которой после смерти мы, по моему глубочайшему убеждению, не будем иметь ни малейшего отношения и о которой мы можем судить лишь в пределах, определенных Создателем.
Поэтому постичь конечную, абсолютную истину не дано никому.
Человек тысячелетиями стоит перед непреодолимой стеной, разбивая себе в кровь голову в безнадежной попытке проломить в этой стене брешь.
Человек никак не может понять, что все его попытки выйти на иной уровень сознания тщетны.
Когда понимание этого достигнет наивысшей точки и станет всеобщим, наступит конец света.