"Давно-давно, в детстве, во время разговора взрослых о бесконечности вселенной, я вдруг с ужасом понял, что не буду жить вечно. Я тогда впервые стал догадываться, что смертен. Это был страшный удар, от которого я до сих пор не могу оправиться".
Универсально мыслящий человек. Ему подвластны самые смелые, самые невероятные фантазии. Например, он без труда мог представить себе Иосифа Бродского, спешащего домой, чтобы успеть к началу очередной серии "Вечного зова".
(Фрагмент романа "Дважды войти в одну реку")
"Молодой человек был готов обнять целый мир, но пришлось обнять ту, что оказалась рядом. Он обнял и получил то, что получил".
Ну вот, извольте, банальность. Даже, скорее, пошлость. Хотя… Если подсчитать число его приятелей, женившихся на тех милых барышнях, которые в нужный момент умели оказаться под боком (в буквальном смысле), то высказывание не будет выглядеть так уж пошло. Скорее, в нём — обреченность и печальная закономерность.
"Зубрицкий по совету некоего экстрасенса в течение последних сорока лет носит во внутреннем кармане пиджака свою старую фотокарточку, где ему около тридцати. Таким способом он надеется продлить молодость".
Старина Гарри поддерживает свою моложавость с помощью совсем других средств! Вся пенсия уходит на омолаживающие кремы и на продажных женщин… И — помогает!
"Надо ставить перед собой немыслимо высокие цели. Например, добиться известности, сравнимой с известностью Наполеона. Г-н Х. поставил перед собой такую цель. И добился не известности, а отдельной палаты в клинике им. Кащенко".
Надо было это перечитать до того проклятого спиритического сеанса!
"Когда в мое тело было вложено "я"? Не с пеленок же. Некая субстанция, сгущаясь и концентрируясь, годам к двум-трем-пяти превратилась в меня. Таким образом, мое "я" родилось не в 1937 году, а несколько позже.
Почему это мое глубоко личное "я" мною было осознано не сразу?"
"Теплый весенний вечер.
Я и очень милая барышня.
Чувствую, что увлекся. Раскис от лёгкой романтической влюбленности, словом, размяк, рассиропился, разнюнился.
Ах, думаю, какое это счастье — вернуться хоть на время в дни юности беспечной!
А тут еще закат за окном такого восхитительного, нежно-розового, прямо-таки кондитерского цвета, что хочется мычать от счастья и клясться в вечной любви.
На столе "Мартель" и "Кристаль Луи Редерер 1992 года", в воздухе витают ароматы дорогого табака и бельгийского шоколада.
Торшер под бордовым абажуром излучает мягкий волнующий свет. Словом, рапсодия, аппассионато, а не вечер…
Вдохновенно несу какую-то "чушь прекрасную".
Кажется, и барышня поддалась обаянию вечера, белокурую головку склонила: слушает, так сказать, внимает…
Я, как конь, почуявший кобылицу, ноздри раздуваю, дышу шумно, нервно, со страстью. И говорю, говорю…
За окном темнеет. Само время нашептывает мне: иди на приступ, болван! Сейчас или никогда! Приказываю себе сконцентрироваться.
Осторожно, но властно кладу руку на что-то нежное, округлое, горячее, трепетное.
Другой рукой незаметно развязываю шнурки на своих туфлях.
Это всегда надо делать заранее. Так учил Довлатов.
Справившись со шнурками, тянусь к выключателю…
И вдруг она мне холодно, отстраняясь:
— А вот этого не надо! Я все видела! — она глазами указывает на мои башмаки. — Это же отвратительно: я не давала вам ни малейшего повода вести себя столь откровенно и цинично!
И чудный вечер сворачивается, как лист бумаги, подожженный с четырех углов. Ну и подсуропили же вы мне, достоуважаемый Сергей Донатович!"
"В доме у Тита как-то собралась писательско-артистическая компания, которая нежданно-негаданно завалилась к нему поздним вечером. Бородатые мужчины, коротко стриженые девицы, какие-то помощники режиссера, артистки без ангажемента, нечесаные поэты в блузах, прожженных сигаретами, словом, богема. Все без конца курят, глушат водку, запивая её бесчисленными чашками кофе.
На мужчинах вельветовые брюки или джинсы, потертые свитера, женщины одеты кто во что горазд: кто в черные прямого покроя платья, вроде нищенских кимоно, кто — в какие-то немыслимые галифе и жакеты-кардиганы, ковбойки навыпуск и неопределенного цвета джемперы с заплатами на локтях.
Говорили, как водится, о Хайдеггере, Ясперсе, Леви-Строссе, концептуализме, Виктюке, Гинкасе, Чусовой, Вырыпаеве, символистах, последних театральных постановках, короче, об "умном".
В какой-то момент возникла короткая пауза. Бывают такие паузы, когда собеседники, переваривая чей-то чрезвычайно остроумный пассаж, берут передышку, с тем чтобы, набравшись сил, продолжить беседу пассажем, не уступающим предыдущему ни в остроумии, ни в оригинальности.
И тут, разодетая в пух и прах, давно изнывающая от немоты толстенная матрона, жена Тита, которая совершенно не понимала, о чём говорят эти странные типы, посчитав, что настал ее час, вступила в разговор, желая тоже поучаствовать в беседе и посостязаться в светскости:
— Ой! Вы сейчас упадете! Я сегодня была в мебельном магазине, так там мне показали такое кресло! Такое кресло! Ножки, как бы, гнутые, и очень много золота! А обивка! Сплошные цветочки на бледно-розовом фоне! В жизни не видела такой прелести!"
"Пять утра. В спальне Павла Ивановича раздается телефонный звонок.
— Кто говорит? — хриплым голосом спрашивает Павел Иванович.
Сквозь потрескивание и какие-то шумы, напоминающие завывание ветра в дымоходе, прорывается чей-то баритон:
— Ты не спишь?
— Конечно, нет! Как ты мог подумать такое?! — обиделся Павел Иванович. — А кто говорит?
— Это я, Корзинкин…
"Силы небесные, — покрываясь холодным потом, в ужасе думает Павел Иванович, — Корзинкин же помер два года назад! Чья-то дурацкая шутка? Но голос, голос-то его!.."
— Ну, умер я, умер… Что ж тут такого особенного? Обычное дело… Да ты не бойся, Паша, я тебе сейчас всё объясню…
— Не надо!!! — Павла Ивановича начинает колотить. — Не надо… — повторяет он слабым голосом.
Опять страшный треск. И еле слышный голос:
— Никак связь не наладят, черти проклятые!
— Откуда ты звонишь? — заплетающимся голосом спрашивает Павел Иванович.