Итак, расположение духа ее быстро переменилось, и не без причины. И Тома, который вначале страдал, видя свою милую недовольной и несчастной, вскоре стал страдать из-за того, что она делала его несчастным. Обычное полное согласие, которое создавала между ними любовь, сменила с этого времени привычка к ссорам и раздорам. Они снова стали говорить друг другу ты, — и не из-за более пламенной любви… Не то, чтобы они перестали любить друг друга! По-прежнему деспотичная страсть, более сильная, чем все их раздражения, бросала их друг другу в объятия, и они дошли до того, что стали предаваться страстным ласкам во время самых яростных своих раздоров. Но любовь эта, яростная и сварливая, судорожная и порывистая, — если и оставалась все еще страстью и даже племенной страстью, — конечно, давно перестала сопровождаться нежностью.
X
Прошел апрель, потом май и июнь, блистательные и сияющие, потом и август, нестерпимая жара которых измучила весь город с его жителями — мужчинами, детьми, женщинами, вплоть до сторожевых псов у ворот и пристаней. Одна лишь Хуана не испытывала этой тягости в силу своего почти тропического происхождения. И даже в то время, когда все бретонские спины обливались потом и поджаривались на солнце, как индюшки на вертеле, подруга Тома, ставшая на время сговорчивей и миролюбиво настроенной, находила самое большое удовольствие в том, чтобы жить полураздетой, ненасытно отдаваясь, в сладострастной праздности, «жгучим ласкам полуденной луны», как у нас говорится.
Но затем явилась осень с обычною свитой дождей, туманов и холодов. При первом же граде, забарабанившем по стеклам их дома, Хуана снова насупилась вместе с небом, из голубого сделавшимся темно-сером. Тома же, во избежание слишком участившихся с ее стороны злобных выходок, стал нередко удирать из дому и гулять в одиночестве вдоль городских стен, как он это и раньше делал, — в те времена, когда Сен-Мало еще и не подозревал о существовании этой столь раздраженной Хуаны… Увы! Времена эти безвозвратно миновали…
И вот, как-то вечером, во второй половине октября, Тома, гуляя таким образом, встретил Луи Геноле, который точно так же прогуливался. Это было недалеко от башни Богоматери, на Низких Стенах, тянущихся вдоль куртины над побережьем Скорой Помощи; на этом побережье в песок зарыты разбойники, убийцы и иные тяжкие преступники, павшие от руки палача. Тома, рассеянно смотревший на это печальное и сыпучее кладбище, не заметил Луи, который, подойдя неожиданно, обхватил руками своего старого капитана и нежно обнял его; так как Луи, невзирая на все, что произошло и могло еще произойти, хоть и не одобрял Тома, все же продолжал горячо его любить.
Впрочем, они часто виделись, так как Луи Геноле, единственный из всех добропорядочных малуанцев, никогда не переставал, пренебрегая общественным мнением, посещать дом на улице Пляшущего Кота. И надо было почитать это большой с его стороны заслугой, так как Луи Геноле, если и не боялся нисколько осуждения своих сограждан, то до крайности страшился лукавого, его сует, творений и ухищрений. И он не сомневался, что, заходя в дом такого, более чем подозрительного создания, как Хуана, от которого так и зашибало нос серным запахом, встречая упомянутое создание вблизи, говоря с ним, как ему волей-неволей приходилось, он подвергает свою душу величайшей опасности. Но Луи, хотя и устрашенный этим безмерным риском, все же предпочитал ему подвергаться, — при поддержке и покровительстве всех святых рая, — и не обрекать своего брата Тома его участи, которую он, Геноле, почитал со дня на день все более пагубной, — в смысле благочестия.
И вот, Луи и Тома разговаривали, облокотившись один возле другого на парапет куртины и смотря на море и бегущие по нему барашки, а также на зимнее небо, по которому проносились серые облака.
— Большие холода теперь уже не замедлят наступить, — сказал Геноле, говоря сначала о погоде, как принято для того, чтобы начать разговор.
— Да, — ответил Тома, испуская при этом глубочайший вздох, — и пойми, — продолжал он как бы в пояснение своего вздоха, — хорошенько, брат мой Луи, пойми, что в такие вот печальные и мрачные вечера я начинаю горько жалеть о наших блестящих днях былого времени и об этом тропическом солнце Антилл, которое постоянно украшало кровавым пламенем все небо и все море, в час своего заката…
Луи Геноле согласно кивнул в знак того, что прекрасно помнит это. Но ничего не ответил. Так что Тома пришлось одному говорить, что он и сделал после некоторого раздумья.
— Ну да! — начал он снова, как бы отвечая собственным мыслям. — Легко понять, что она не может привыкнуть к нашему суровому климату, столь отличному от родного ей и куда более неприятному…
Он не называл Хуаны, но Луи Геноле прекрасно понимал, кого он имеет в виду. Все же он остался нем, как прежде. И тогда Тома тоже замолчал и подпер лицо рукой, как будто собирался сказать что-то важное и не знал хорошенько, с чего начать.
— Наконец, однако же, рано или поздно, — сказал он вдруг с какой-то решимостью в голосе, — мне все же придется вернуться туда или поехать еще куда-нибудь. Так как, мне думается, не дело парню из Сен-Мало, не достигшему еще третьего десятка, прозябать всю свою жизнь в четырех стенах своего дома, будь даже этот дом велик и богат!
Вздрогнув, Луи Геноле облокотился на парапет и посмотрел в лицо Тома.
— Так ты, значит, снова хочешь пуститься в каперство? — спросил он его дрогнувшим голосом.
— Да! — отвечал Тома совсем тихо.
Он, действительно, хотел этого. Иначе говоря, Хуана, которой надоело подвергаться презрению малуанских мещанок, которой надоело также терпеть суровое бретонское небо, действительно хотела сразу от всего освободиться, возможно скорее покинув страну, которую она теперь ненавидела всей душой.
Ну а чего Хуана хотела, того же хотел и Тома. Чего бы ему еще желать?
К тому же, чего иного и желал он сам для себя, как не увидеть снова на устах своей милой эту алую улыбку, с которой собственная его жизнь была как бы связана, улыбку сейчас погасшую, увядшую и которая, казалось, могла снова расцвести лишь под жгучими лучами южного солнца. Сладострастного солнца, которое одно лишь способно взрастить и другие столь же пламенные цветы, — земной цветок андалузского граната и морской цветок океанского коралла…
— Здесь жить, — продолжал Тома, говоря с полной откровенностью, — я больше не могу! О, брат мой Луи! Вспомни наши добрые походы былого времени, вспомни эти славные годы боев и добычи, вспомни нашу тогдашнюю свободу, столь великую, что даже сам король на своем троне со скипетром в руке и в половину не так свободен, как мы были тогда! Разве это неправда, скажи? Разве не были мы между небом и водою, вне всяких законов и правил и подчинены лишь собственной воле? Или, правильнее говоря: господа всему, после Бога?.. Еще бы! Те, кто раз отведал этой вольной жизни, те уже не могут довольствоваться той жалкой жизнью, какую ведет обыватель в стенах мирного города.
Луи Геноле покачал головой. Многое можно было на это возразить. Но к чему? Тома был из тех неболтливых людей, которые говорят лишь решившись и даже твердо решившись действовать. В данном случае даже самые лучшие доказательства спасовали бы перед его решимостью…
И Луи Геноле, не тратя лишних слов, спросил:
— Раз ты отправляешься, то как ты отправишься?
Объяснение длилось долго. Тома, открывшись в самом главном, почувствовал душевное облегчение. И он предпочел ничего не замалчивать в своем проекте, ценя советы Геноле. Итак, он изложил ему во всех подробностях, каким образом кавалер Даникан, застигнутый врасплох мирным договором, подписанным пять недель тому назад королем и почти всеми его врагами, оказался в настоящее время обладателем шести легких фрегатов, разоруженных в Добром Море и которых он больше не мог использовать. Поэтому он хотел, если это возможно, продать их, хотя бы с убытком. Среди них находился и «Горностай». Тома подумывал о его покупке, совершенно уверенный в том, что кавалер ему, Тома, уступит его задарма, так как Готье Даникан был на редкость порядочный человек и всегда готов был сделать одолжение тем, кто в свое время хорошо ему послужил.