Гипероним в роли гувернера
Но среди смежностных отношений есть особый вид, связанный с отношениями «общее – частное». Это тоже зона метонимии, вернее, ее разновидности – синекдохи. Когда мы говорим «погуляй с животным», подразумевая вполне конкретную собаку, мы прибегаем к синекдохе. Мы заменяем видовое название «собака» родовым «животное». Видовые названия обозначают термином «гипоним», а родовые – «гипероним». «Собака» – гипоним по отношению к «животному» и гипероним по отношению к «дворняжке».
Гипероним – лучшее средство воспарить умом в логические эмпиреи. Сам Платон обучил нас этому искусству. В более близкие к нам времена этим иногда баловал нас Окуджава: «Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью». Вспомните нашу снедь и наши платья, назовите их своими именами (гипонимами), почерпнув их из соответствующих прейскурантов, и увидите, что дал нам Окуджава. «Честность, благородство и достоинство – вот оно, святое наше воинство». Без него мы остались бы наедине с «Завтраком туриста».
Служба гиперонима особая, он – гувернер, домашний учитель, дидакт. Он не только воспаряет, но и выпаривает, высушивает. Случается, надоедает. Он бывает смешным, неуместным, не в меру велеречивым. Он предельно логичен, но не всегда практичен. Он схоласт. 1де он, там таксономии, классификации, таблицы, парадигмы, справочники и словари.
Для многих гипероним ассоциируется с наукой. И в этом есть свой резон: он приходит тогда, когда нужно доказать, научить, представить результат. Но все же живым образом наукой движут обычные метонимии, с помощью которых она общается с миром, и гетерогенные метафоры, с помошью которых осуществляется эвристика.
Символ – это наше все
А что если метафора станет одноприродной тому, к чему она применена? Что если какая-то часть некоего мира является в то же время подобием этого мира? «Есть странные сближения» – сказал поэт. Персонажи «Онегина» – создания Пушкина. Не странно ли, что среди них действует и сам Пушкин? Или вот более ясный и в то же время более внушительный пример. Земная жизнь Спасителя принадлежит истории человечества. Но в то же время она – олицетворение всей этой истории, ее живая метафора. Или совсем сухо: во множестве «А» есть элемент «а», подобный всему множеству «А». «Автоморфизм?» – спросит математик. «Символ» – ответит лингвист. Одновременная реализация отношений смежности и сходства суть символ.
Объясняя, чем символ отличается от аллегории (развернутой метафоры), студентам обычно говорят так: аллегория однозначна, а символ обладает многозначностью; иной при этом прибавляет: смысловой неисчерпаемостью. «Ну уж, неисчерпаемостью!» – думает умный студент, которому природу символа раскрывают обычно не на библейских образах, а скажем, на примере старухи Изергиль.
Что же реально кроется за этой «неисчерпаемостью»? Обычная метафора имеет обрубленные смысловые связи: назвав знакомого «орлом», мы не станем искать у него перья и не предложим ему поклевать падаль. И, поговорив о валентности глаголов, мы не станем вычислять их атомный вес. Но символ, принадлежа тому же миру, который ему подобен, имеет живые связи с жизнью. Это открывает возможность путешествовать по необрезанным нитям от символа к действительности и назад. Вот это увлекательное путешествие и создает ощущение смысловой неисчерпаемости, семантической перспективы, своего рода взаимного отражения зеркал. Метафору, даже развернутую, можно представить себе в виде наложения двух представлений, при котором для нас актуально их общее поле. Символ – это вложение представлений, при котором вложенное представление стремится покрыть остальное пространство.
Если метафора для науки – это гипотеза, модель, то символ – это ее база, ее аксиомы. Их нельзя доказать или проверить. При попытке верификации аксиом мы сталкивается с логическим кругом. В символ заложена первичная концепция мира, исходя из которой мы строим его картину. В этом смысле священные тексты – не исключение, и попытка навести в них строго научный порядок есть несправедливость со стороны науки, не замечающей бревна в своем глазу. Рассуждая рационально, мы действуем левым полушарием головного мозга, мысля образно, мы действуем правым. Мысля символами, мы задействуем оба. Иных ресурсов у нас нет. Нет другого пути обогащения семантики, кроме сходства и смежности; ассоциации по контрасту – тоже вид сходства.
Символы не возникают на каждом шагу. И наука, и религия, и политика (ее символы – доктрины, изложенные в хартиях и конституциях) оберегают свою символику. Эта символика образует канон. Вокруг канона живут апокрифы – кандидаты в символы. Апокрифы могут перерасти в новые аксиомы или существовать как некий фон канона.
Экспансия символа нефункциональна. Правда, такая экспансия наблюдалась в истории изящной словесности, породившей специальное литературное направление – символизм. Он притязал на новую концепцию бытия, занимался миростроительством. Но именно с момента его появления начинается «необъяснимое» падение авторитета художественного слова, особенно заметное у нас в стране, где к нему относились, как к самому святому.
Единожды начавшись, символизм должен был бы поглотить всю словесность. Но этого не случилось. Массовое сочинение символики перестает быть общеинтересным. На смену модерну (неосимволизации) приходит постмодерн, играющий обломками готовых культурных символов. По сути дела, благородная его функция состоит в поедании умерших апокрифов. Живая символика ему не по зубам, а все, что вокруг нафантазировано, постмодерн благородно адсорбирует. Вот где орел!
Это, конечно, не символ, но богатая метафора…
Юлий Шкроб
Магическое слово «поток»
Участники оборонительного этапа битвы за Москву вспоминали об ужасающей нехватке боеприпасов в то время. Бойцам нередко выдавали по одной обойме (пять патронов), орудие получало по одному – два выстрела на сутки. Генерал Н. Павленко вспоминал, какие потери несли наши части, не имея возможности вести полноценный огонь.
Ноябрь – декабрь 1941 года были исключительно трудным временем для оборонной промышленности страны. В эти месяцы индекс военного производства был на самом низком уровне за все время войны. В глубь страны во второй половине года эвакуировались 1360 крупных предприятий, в основном военных. Часть из них была еще в пути, часть лишь налаживала производство на новых местах, нередко представлявших собой голые заснеженные площадки в степи. В результате резко упало производство танков, самолетов и – особенно – боеприпасов.
Позже военное производство резко пошло вверх, и в конце концов Советский Союз превзошел Германию по всем показателям. О некоторых особенностях этого перелома размышляет автор публикуемой статьи, начинавший свой трудовой путь рабочим на туполевском авиационном заводе в Омске.
Индустриализация России началась не только позже, чем Западной Европы, но и на иной социальной базе: если, например, в шестидесятых годах XIX века в Германии ремесленники составляли более 30 процентов самодеятельного населения, а на тысячу человек приходилось семь инженеров, то в России, соответственно, – два и 0,3. Промтоварный рынок насыщался в основном импортом. Нарождавшаяся индустрия была придатком европейской.