— Знаешь законы, морэ, — сказал Матвей. И, сняв с пальца массивный золотой перстень, надел его на палец Лешему. — А теперь иди, джа дэ влэса[122].
— Нет! — крикнула Риста. — Зачем ему лишняя кровь?
— Молчи, — сказал Матвей и так посмотрел на нее, что она вся съежилась.
А Леший уже скрылся за станционным поворотом. Риста вскочила с места и кинулась вслед за ним.
— Нет, — кричала она на бегу, — не тронь его, он — пьян, он — дурак, он наших законов не знает! Откуда ему знать, что ты не имеешь права устраивать драку в присутствии старого цыгана?
Но она опоздала. Когда она достигла угла постройки, то глазам ее открылась страшная картина: к маленькому, почти покосившемуся забору был прибит ножом пьяный, а возле него, устремив невидящие глаза в небо, стоял Леший и что-то бормотал.
— Идем отсюда скорей! — закричала Риста, и Леший, словно опомнившись, бросился за ней.
Вокруг было тихо. До прихода первого поезда оставалось сорок минут.
Глава 3
Роза
Как же это получилось: жили одной семьей, а стали совсем чужими? Да и были ли родными? Я-то любила, а его что ко мне толкнуло? Ведь как встретились-то мы? В девках я смешливая была да жалостливая. Вольно жила, счастливо. Мать умерла рано, отец баловал меня, холил, но все же он мужчина, к нему со слезами и думами не пойдешь. Я все больше с деревьями да травами разговаривала — они меня всю жизнь понимали. Оттого и в Бога уверовала и, когда стояли возле деревень, бегала в церковь. Лет в десять один православный священник крестил меня, и такой покой в душу пришел, что казалось, всю жизнь счастлива буду. Да, в юности все счастье предполагают, а как Бог нами располагает — о том не знаем, не ведаем. И потому я гадать не любила, что человеку Божий промысел открывать — человек поломаться может, даже о счастье узнав, иногда задумывается: что же я могу в этой жизни, если Бог уже все предопределил? Вот так. Да что поделаешь: табор есть табор. Если бы я гадать не ходила, ни мне, ни детям моим, ни мужу — чужаку в таборе — не жить. А как без табора? Не городские мы жители. К городу привычка нужна, там дыхание другое, а на воле, в дороге Бога лучше чувствуешь. Живешь в таборе большой семьей, людей видишь и песни поешь, что еще женщине нужно? И была бы я счастливой с таким мужем, да другая дорогу перебежала, и счастье отняла, и жизнь мою загубила.
А полюбила я своего мужа с первой же минуты, как увидела его. Стояли мы в тверских лесах. Я в малиннике засела, боюсь, медведь выйдет, сижу, малину собираю да на тропку поглядываю. Вдруг слышу — сучья ломаются, хвоя скрипит. Выглянула, а по тропе цыган идет — красивый, сильный, да печальный очень и седина в волосах. Увидел меня, остановился, и что-то ласковое промелькнуло в его глазах. Так на меня посмотрел, что обмерла я вся.
— Ты цыганка? — спросил.
— Да, цыганка я.
— А что за табор здесь стоит?
Я ему сказала. Опечалился он больше прежнего.
— Один я, без табора, без семьи и без кибитки, жизнь лихоманная во все углы носом тычет.
Почему он мне это все сказал, мне, первой встречной на его пути цыганке, до сих пор не пойму. Пожалела я его, да и с той минуты на всю жизнь полюбила, хоть и старше меня он был вдвое, а понимала я его, сердцем понимала.
Привела цыгана в табор. Назвал он себя Лешим — потом рассказывал мне, почему его так прозвали. Он много о себе рассказывал. И стал с той поры он с нами жить. Совсем скоро он ко мне посватался. Отец видит: цыган серьезный, деловой, я его люблю, да и отдал меня за него, думал, что я за ним от бед спрячусь, а вышло — наоборот.
Да, тогда-то я сама не своя была от счастья. Неделю табор на свадьбе гулял: пили, ели вволю, а Леший мой еще крепче мне полюбился — пьяным не был, сколько ни пил, головы никогда не терял. Все вокруг меня ходил, все любовался. «У меня, — говорит, — теперь и жена есть, и табор есть. Жена что цветочек, а табор что цветник». С тех пор все о себе рассказывал, о своем таборе, об отце, деде и прадеде. Все боялся, что в нем ушедшие из жизни умрут и некому о них будет вспомнить. А я так все чувствовала, всех его близких перед глазами видела, что думала порой — они мои, я с ними жила, с ними хлеб-соль делила, одни песни пела, одни думы думала.
Порой они мне во сне являлись, особенно дед мужнин — хоревод и гитарист. Ласковый такой старик, стоит и смотрит на меня. Последний раз я его перед смертью видела, поманил он меня и говорит: «Иди за мной, дочка, здесь тебе лучше будет!»
Вот я и пошла, обманулась. А уж я ли не молила за него Бога? Пойду, бывало, в церковь, свечи за всех убиенных и умерших поставлю и молюсь, молюсь за упокой души усопших, за наши изболевшиеся души. В церкви легче мне делалось. Покой снова приходил, как в юности. Но могла и в лесу с деревом говорить — тоже облегчение. Все живое вокруг, все тебя понимают, все жалеют и помогают. Только люди друг друга не слышат и понять не хотят. А ведь как просто — живи и люби, но не могут. Самое оно, оказывается, трудное — любить. Любить — это все от человека в себя вместить, все взять — и боль его, и беды, и радости, и жизни другие, и все, что мучает, и все, что радует. Да бывает так, что ты можешь на себя все взять, а другой не может и еще раздражается — зачем, мол, тебе мои дела, моя душа? Так и у меня с Лешим. Он и взваливал свою жизнь на меня, но и раздражался, когда я его слишком жалела, вроде бы цыгана жалеть нельзя, да что делать, хоть и приспособился он к жизни, а все не по нем. Вот и боялась я за него, а он злился на меня. Так всю жизнь и прожили. Ох, нелегкая жизнь у нас была. Если бы с самого начала знать все про эту жизнь?
А когда на свадьбе-то гуляли, песни цыганские пели, много пели, да все разве перепоешь? Как положено, со свадебной начали:
Добрый день, братья ромалэ,
Ай, добрый день, братья ромалэ!
На миру беседа краше,
Знаем мы о дочке вашей.
Ай, на миру беседа краше,
Ай, знаем мы о дочке вашей.
Дочку с Богом отдавайте
Или в доме запирайте,
Счастье лишь не прозевайте.
Счастья мы все желаем. Я ведь совсем молодой замуж шла. Все думала — в куклы играю. Сначала мы как бы у отца в гостях жили. У Лешего-то ни кола, ни двора, ни палатки — ничего нет. Под тридцать лет цыгану, а всего-то есть: руки, нож да легенды о его семье, да жажда жить бьется в нем, словно птица, в клеть попавшая. Он и в кузнице работал, и на торги ездил, и менял, и воровал, да мало ли чего? А я все его поджидала да ребенка ждала, уж он шевелиться во мне начал. Сразу я и подумала — мужик будет, Федькой назову, так и вышло. Счастливое было время. Отец меня не неволил, муж работал, ребенок во мне рос: я даже какой-то мечтательной стала. На берег выйду, на реку, на лес гляжу и мечтаю — о чем, не знаю. А как мальчик родился, забот прибавилось, но все ничего — в радость. Правда, мы от отца отошли тогда, самостоятельно стали жить. Леший деньги любил, но и делать их умел. Стал Феденька подрастать, я его Богу молиться учила да песни и пляски наши, цыганские, ему показывала. Тут как-то Леший и хлопнул кулаком:
— Цыганка ты или барынька? Хватит на моей шее сидеть да перед табором позорить — пора тебе деньги добывать на жизнь, а мою добычу про запас откладывать будем — деньги, они всегда нужны.
Вот тогда в первый раз я его планы узнала. У всех цыганок такая доля — семью содержать, муж только большие дела делает да гуляет, а Леший к тому же много денег собрать хотел, власть хотел получить, золотом все купить хотел, но ведь знал он, что не все покупается, не все продается, да забыл, слишком долго с гадже прожил, их думы узнал, в наши обычаи верить перестал. Сам он бегал, как волк, и хотел, чтобы я, как волчица, за добычей ходила.