Возьму, бывало, Федьку за ручку, и идем по городу или деревне да злой шепот слышим: «Вот, цыганки идут, гадалки да воровки, сглазят или своруют, беда от них». Наши-то все внимание на это не обращают, веками привыкали злых речей не слышать, чужих людей презирать, а мне боязно, хочется в церковь пойти да грехи замаливать и свои, и детей своих, и родителей, и мужа, ан нет — иди гадай, и — иду. К одной подхожу, к другой. Кто смеется, кто ругается, а кто и погадать попросит. Хорошо, кто побогаче — с чистым сердцем берешь, а иногда в деревне одни старухи, есть нечего, старушка о сыне гадает — скажи, мол, где он: не пишет, глаз не кажет, сама уже еле хожу. Хоть бы похоронить приехал. Ну что с нее возьмешь — буханку хлеба даст, и то ладно. Не деревни, а дома престарелых. Странный народ русские — матерей да отцов своих бросают да в город, там детей нарожают и бросят, чтобы государство воспитывало. Не то что уроды или памяти о прадедах нет — семьи и той нет. Ни отца, ни сына, ни брата, ни матери с сестрой, как живут — непонятно, зачем живут — неясно. Если близкой души рядом нет, Бога в душе нет, то что держит в жизни, с чем они идут по ней?! Да, Бог им судья! У них своя жизнь, у нас своя. Мы в их дела не лезем, не следили бы и они за нами, не судили бы нас, ан нет — у них мы бельмо на глазу.
Цыгане такие, цыгане сякие, а мы просто другие, чего от нас хотят, почему в покое не оставят — не знаю, ну да ладно.
Вот мне-то как жить? Иду с ребенком — мужики смотрят, женщины плюются, а я пристаю: «Дай, красавица, погадаю!» Да, видно, неискренне к ним приставала — сама не хочу, и веры во мне нету. Вот и приносила в табор гроши — наши недовольны. Леший ходит как туча. Однажды не выдержал — да как ударит меня со всего маху. Я упала, что со мною сделалось — не знаю, только не помню я ничего. Чувства все потеряла, в темени лежу, а когда очнулась, женщины наши вокруг меня хлопочут и причитают, а я лежу в луже крови и боль в животе жгучая — это из меня ребенок вышел, вторым я беременна была. Долго я потом хворала, усохла вся и детей много лет не рожала. Пхури меня все травами и заговорами лечила. Леший же почти не разговаривал со мною. Вроде бы и положено у цыган нерадивую жену бить, а я вон как — не тронь меня. Что же ему со мною делать? Месяцами стал муж мой пропадать, и не спросишь его, не узнаешь, что и как. Кончилось мое короткое счастье. Одна в постель ложусь, одна встаю. Деньги добывать не умею. С Федькой впроголодь жили, но мужниных денег не брали — для себя он их копил. Золотом и родню и табор заменить себе хотел. Цыгане наши почувствовали это и стали его сторониться — уж больно до денег жаден. Одно дело — удача: уметь добыть деньги, другое дело — жадность: желание деньги копить. Не принято это у нас, не по-людски это — жить так жить, пить так пить, любить так любить. Зачем живет тот, кто живет скучно, с оглядкой? Одна я знала — не от душевной жадности Леший жаден, а от уверенности, что деньги могут все. А доказать ему другое — нельзя, невозможно. Он во всем силу любил. Физическая сила в нем огромная — машину мог с места сдвинуть, женщин любил, ох любил на мою погибель, и всегда их силой при себе держал, и денег хотел много, денег, чтобы силу и власть иметь. Да разве цыган деньгами купишь? Эх, ошибся Леший, ошибся. Но я ему не перечила. Не моего, женского ума дело это было. Все я ему прощала, любила его душой и все его желания исполняла, потому и привязан он был ко мне, хоть и сердился на меня, хоть и ругал при всех и женщин других любил, а все же ко мне прикипел, все мне доверял, все рассказывал. Сколько мне о своей Испании говорил, все хотел когда-нибудь и в Испанию дойти, побывать на земле своих предков.
«Вот, — рассказывал он, — многого ты не знаешь, а должна бы знать. Много, — говорил, — легенд есть, в одних — мы из Египта пришли и, значит, потомки мы фараонов — царей тамошних, а кто-то думает, что мы — потомки священников, а есть легенды, рассказывающие, как из Индии пролегла наша дорога. Цыгане, мол, считают унизительным для себя жить на одном месте и не скрывают презрительного отношения к тем, кто живет оседло. Наша цыганская вера основывается на признании существования Бога — создателя, или, как мы его называем, Дэвла. Бог создан по нашему образу и подобию, покровительствует нам и прощает все прегрешения, стоит только его об этом как следует попросить. Во всех цыганских легендах о происхождении рода человеческого Бог создал цыган отдельно от других, и с тех пор они, отличные от всех, любимые его дети. Цыгане говорят, что Дэвла справедлив ко всем, но, если цыгане его о чем-то просят, Бог всю свою справедливость обращает только к ним, в ущерб прочим. Ведь именно потому, что Дэвла — Бог добрый, он должен покровительствовать бедным, униженным, оскорбленным, преследуемым, причем помощь эта всегда бескорыстна и рассчитывает Бог на одну только благодарность. Бога не надо задабривать — это его унижает. Так же, как и в Бога, мы верим в вечную жизнь. Земное существование для нас — это всего лишь часть этой жизни, причем часть, полная страданий, вера в загробную жизнь объединяет цыган во всем мире. Мы надеемся на провидение. Будущее нисколько не волнует цыгана. Он уверен в том, что не может никаким образом повлиять на него и подчинить своей воле. Напротив, прошлое всегда цыгана интересует, он живет воспоминаниями о плохом и хорошем, он убежден, что прошлое влияет на настоящее и делает его».
Иногда он пел мне песенку испанских цыган, старинную песенку, состоящую всего лишь из одного куплета:
Поскольку я родился цыганенком,
Меня страшит всякая работа,
И вместо того, чтобы карабкаться в гору,
Я предпочитаю с нее катиться.
Где он услышал эту песню — непонятно мне. Но, так или иначе, много он мне об Испании рассказывал. Раз никого из родных-близких в живых не осталось, так хоть землю, с кровью своей связанную, хотел он увидеть. И даже танцам испанских цыган меня научил — он их в городе еще в детстве видел, фламенко называются, эти танцы он особенно любил.
Мы, когда молодыми были, сбежим, бывало, от табора подальше в лес, всю одежду с себя сбросим и танцуем. Ах, как мы любили друг друга!
Хоть и трудно мне жилось, а хорошо, горевала я только, что не рожаю больше. Но Бог услышал мои молитвы, а молилась я ему день и ночь, и послал мне второго сына, я его Гришкой назвала. И такой мой младший был пригожий — глазенки большие, щечки румяные, быстрый, веселый, что Леший и тот оттаял. Стал с нами чаще бывать. Сынишки смышленые росли, я их грамоте учила и Бога почитать. Плохо тому, кто в Бога верить перестал. На кого ему опереться, от кого в бедах утешение и укрепление просить, чем дух свой взбодрить? Страшно только, когда человек изверится, когда увидит, как я, что его Бог оставил, тогда и жить незачем.
Так вот детишки наши росли, а мы, как положено, старели. И тут удар ждал меня. Совсем я мужа волновать перестала. Положил он глаз на нашу цыганку, на Марию, проходу ей не давал. А она его боялась. Она другого любила, городского, часто он в наш табор приезжал, и к нему Мария ходила. А как уедет он — она сама не своя. Вот тут и Леший возникал. И знала я, что он в ее постель ложился, и что гнала она его от себя, и что боялась его — бил он ее смертным боем, хуже, чем меня. Как тень свою он меня жалел, а от нее невозможного требовал — любви, когда она не его любила. За это он и убил ее…
Лес погружался в темноту, и деревья, усыпленные невидимой рукой, прикоснувшейся к стволам, безмятежно отдыхали до рассвета, словно совершали за день изнурительную работу и заслужили покой. Они, закрыв глаза, не обращали внимания на все, что происходило вокруг. И безмолвные птицы попрятались. И только тени выплывающей луны, которые она отбрасывала на землю, скользили мягко и осторожно.
— Спой мне, Мария, — тихо молвил цыган.
— Что тебе нужно от меня? — ответила так же тихо Мария.