Артур будто пил с бароном и стариком Матвеем. Барон уронил голову: седой и шея в морщинах, тоже старик. «Помянем Грофу, редкой был доброты человек…» Барон говорил о таборных детях: «Запомнят они облаву и травлю; а я ухожу, меня ищут». «Совлахава[77], — сказал Артур, — я обо всем напишу».
Во снах он был горд, силен, в нем кипели обида и гнев. Но сны прерывались, сюжеты сменялись, как на монтажном столе, где перепутаны ленты многосерийного фильма… Живая Вика, которую он не успел понять, а лишь ощутил ее тело, прежде чем ей умереть, вошла теперь в дом полноправной хозяйкой. «Как дела, голубок?» — спросила она, трогая теплой рукой с ярко накрашенными ноготками его шею и бороду. Погладила по щеке… «Побили моих цыган, — сказал он строго, чтоб знала — не до любви. — Я напишу об этом». «С ума сошел, — засмеялась Вика и запустила руку ему за пазуху, перебрала волосы на его груди. — Лучше мы погуляем…» Прильнула, обдав его жаром грудей. Он скомкал во сне подушку, тахта содрогнулась. На миг проснулся, мелькнуло: «Я спятил!» — и вновь нырнул в горячую галлюцинацию… Вики не было. Перед ним сидел друг за столом. Имя друга было неведомо. На столе красовался паштет во вскрытой стеклянной банке. Они поминали поэта и пили. Артур втолковывал другу, что цыганухи не то что парны: они держат дом и рожают детей. «А мужчина?» — спрашивал друг, усмехаясь. «Мужчина-цыган — добытчик, дома он ест да спит». — «Спит с женой?» — «А ты думал! — Артур снисходил к невежеству гадже. — Инстинкт выживания… Память предков… Законы цыган, фараонова племени… Мы представить не можем, как все у них упорядочено. Природа работает…» Вика вошла веселая. Лицо ее мокро — на улице дождь. Поставила зонтик в угол… Друг посмотрел на нее плотоядно: плечистый, усатый самец. Артур, однако, не взревновал. Он уверен в себе и Вике… Друг встал, огорчаясь… Артуру было не до него. Вика в халате легла к Артуру под одеяло. Халат мешал, путаясь с простынями. Руки Вики блуждали… «Я здесь, — сказала она. — Вот я и нашла тебя, милый…» А на столе в полном свете скалила буквы пишущая машинка «Олимпия» в железном корпусе. Артур удивился. «Олимпия» отслужила свое, он давно купил «Эрику». Но «Олимпия» — вещь, она не подводит.
…Приснились первые строчки из повести о цыгане Монти, старшем сыне барона Ристы. Текст был такой: «Ножи сверкнули и разошлись; на плече обозначился след, как выжженное клеймо. Цыган выждал мгновение и накинул свой плащ. „Теперь ты, морэ, иди и делай что должен. — Старик дал знак, и все расступились. — Ромалэ, Монти вернется“. Но Монти был не как все: ему не нравилось убивать. И табор не понимал его. Клеймо, знак мстителя, загрубело, а воля была слаба. То есть так думал табор… Клеймо осталось знаком того, что за одну пролитую кровь прольется другая, и так — бесконечно. Это самозащита рода. Закон. Его нельзя не исполнить…»
Как и в других снах Артура, все в этом сне было ясным. И голоса людей. И слова их. Просыпаясь, Артур врубал свет, стремясь приковать ускользающие абзацы к бумаге, лежащей в готовности у изголовья. Но все обращалось при свете лампы в труху и становилось нелепым. Утром он забывал гениальные озарения. Садился работать — и возникала статья, в лучшем случае для журнала «Наука и жизнь»: «В двадцатом веке немыслимо жить по законам, рожденным в таборах полудиких кочевников тысячи лет назад. Культ цыганского бога Дэвлы стал формой без содержания». Ну и так далее.
В это утро Артур сварил крепчайшего кофе и призадумался о сюжете никак не дающейся вещи. Что это будет — роман или повесть? Как лучше расположить героев в пространстве воссоздаваемой жизни? Сколько их? Кто они? Он написал на листе бумаги: «1. Монти-цыган. Монти — особенный. В сущности — лирик. Гадкий утенок табора, будущий лебедь. Он полюбил чужую, привел ее к цыганам, так? Боготворил. Куда она ни идет, он за ней… Потом она его предала…» Стоп! Монти не был гадким утенком, разве что не желал воровать. Зато пел и плясал — хоть в ансамбль. И еще: понимал красоту. Пальцы его были чутки. Кольца, браслеты его работы шли нарасхват и в Москве… Ну хорошо, теперь… «2. Барон Риста. Барон — хранитель и, можно сказать, гарант цыганских законов. Нет, не хранитель, хранители — старики. Он — вожак. Самодержец он. Личность… Но и он бессилен держать в палатках людей, пожелавших уйти в города и жить по чуждым законам. Так… Барон пьет, видя, что рушится его мир. Выпьет и песни поет. Да так, что, слушая, плачут цыгане, не понимая, что будет. Что будет? Будет, как было в жизни, а не в легендах. Женщина предает любовь Монти. Монти гибнет в расцвете молодости. Барон идет в город. Правда об этом в цыганских байках переплетается с мистикой…»
Артуру представилось: сам он на стрежне потока.
На берегу, оставленном позади, суетятся таборные люди со своими проблемами, а впереди, на другом берегу, перемещаются маски, и предстоит сорвать их. Дело за ним. Пора строить мост, соединяющий берега, движение — двустороннее…
Он запутался в символах; душа его ныла над чистым листом бумаги. Он записал на нем: «Граф — № 3», потом крупно, без номера: «Раджо!»
Все это было как наваждение. Сны продолжались, но — наяву.
Глава 12
Волк
О, привет тебе, зверь мой любимый,
Ты не также даешься ножу,
Как и ты, отовсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.
Как и ты, я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний предсмертный прыжок.
И когда я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу,
Все же песнь отомщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу…
Сергей Есенин
Солнце слепило глаза. Раджо перешел на теневую сторону Нового Арбата и, пробираясь в толпе, вырулил к площади. Надо было поесть, но в ресторане — нельзя. Прошел по бульварам, не гладя по сторонам, но примечая встречных. Решил заскочить в «стекляшку», что на углу Большой Бронной. Там всякий народ, от бомжей до иностранцев. Обслужат хоть черта.
Нытье Ножа надоело. Раджо сам себе удивлялся: он стал брезглив. Не захотел пачкать руки, услал Ножа на хавиру в Косино, а сам вернулся в Москву, не зная зачем.
Из каприза!.. Да мало кто здесь пасется в толпе из тех, чьи портреты красуются по вокзалам на досках «Находятся в розыске».
Мышеловка на Раджо открылась с дела в Малаховке. Потом еще пара скачков[78], да мокруха[79], а что на него навешают, если возьмут, это ведомо только угрозыску и Дэвле. Впрочем, люди порядочные[80] его уважают и, если что, подстрахуют. Не о цыганах, конечно, речь. Для цыган — он клейменый.
Потянув на себя тяжелую дверь «стекляшки», Раджо нарвался на инвалида и чуть не сшиб его с костылей. Это было несложно: того мотало, как в непогоду.
— Цыган, дай на хлеб! — приказал инвалид, вперяясь слепыми от водки буркалами.
— Держи, отец, помолись за меня, — сказал Раджо, вмяв ему в толстую руку пару бумажек, выхваченных из кармана.
Инвалид отвалил, бормоча:
— Человек ты…
Раджо взял пластмассовый поднос, получил на раздаче сосиски, хлеб, пару стаканов жидкого чая. Бутылка, наполовину уже пустая, была в кармане.
Устроился в уголке, чтоб видеть входящих в «стекляшку». Выпил водки. Забылся.
Кочуя по залу, к нему подгреб давешний инвалид.
— Размечтался, цыган? — загудел он. — Ты извини, я тут сяду, нет возражений? Ты меня, можно сказать, вполне оплодотворил, и я тебя уважаю… Я ожил.
Выговаривая все это, калека прислонил свои костыли к дюралевой раме стены и кое-как опустился на стул. К нему от кассы шел парень с чубиком. Транспортировал колбасу, огурец и бутылку портвейна «Кавказ».
— Садись, — сказал инвалид пареньку. — В ногах правды нет.