* * *
Еще через несколько минут колокола отзвонили — и все вновь пошло по старому кругу! — воздух вокруг меня стал двигаться, плыть, будто раскаленный — и вот, все вокруг погрузилось во тьму, и лишь вдали, где-то в лесу, казалось, еще оставался небольшой освещенный клочок земли.
Увидев в этом знак, я быстро перепрыгнув невысокую ограду я побежал к нему.
* * *
Продираясь сквозь лес, падая и вставая, я бежал, все имея в виду перед собой это место до тех пор, пока не понял что сколько бы я не бежал оно все останется для меня недостижимым.
Испугавшись, не попался ли я на какую-нибудь очередную ангельскую уловку, я уж было повернул обратно, но как только я развернулся, заметив, как же далеко уже нахожусь от дома, меня вдруг стало затягивать в землю.
— О, господи! — сказал я тогда сам себе — тут же всегда было болото!
Я упрекал себя в том, что в погоне за солнечным светом забыл это, но горше всего было другое — я вдруг почувствовал, что чтобы не делали ангелы, главная их цель в отношении меня — это сделать так, чтобы я не смог вернуться домой, в прямом и переносном смысле этих слов. Потому что пока я чувствую за собой эту силу, пока у меня есть что-то за что я могу держаться, некая духовная почва, на которой я могу стоять твердо — им меня не победить, потому что я уже понял, что им нужна абсолютная победа, заключающаяся прежде всего в моем полном моральном поражении, а эта твердыня, к которой я обращаюсь как к спасительному якорю в бурю — в целом и называется дом. И уже не важно, что это — воспоминания о чем-то дорогом, реальные ли стены, либо некий мой внутренний стержень воли.
Пока это есть — меня не уничтожить.
Они очернили и опошлили все, что было если не дорого мне, то хотя бы для меня ценно — Сестра, такая нелепая в своем воскрешении, какая-то близость (в беде) с Пашкевичем, мое понимание его боли…
Ангелы представлялись мне врагами, притом абсолютно безжалостными и жестокими, главная опасность от которых для меня заключалась в том, что они желали превратить мою душу в слизь, не имеющую никакой цены, как нет никакой ценности в придорожной грязи. И я их за это возненавидел.
Какую еще мерзость они приготовят для меня? Что еще ценное мне, и святое они захотят осквернить?
* * *
Вскоре мои ноги погрузились в болото так, что я не мог ими пошевелить. Еще немного — и уже казалось, будто кто-то, схватив меня с другой стороны, из болота, тянет меня вниз, желая погубить, и в этот момент мне почему-то становится страшно не то, что я могу так вот запросто и нелепо погибнуть, но другое. Несмотря на пережитое, я ужас как боюсь встретиться лицом к лицу с тем, кто, схватив меня, утаскивает вниз!
* * *
Раз!
Я проваливаюсь в болото, после чего немного удивленно наблюдая, что за его поверхностью — не трясина, но некая странная осязаемая тьма, через которую я, пробив ее насквозь, вдруг выпрыгиваю на будто другой стороне земли, а точнее в другом месте и совершенно в другие времена.
* * *
Итак, я сидел на каком-то высушенном бревне, из которого торчали толстые, по концам обломанные ветви. Бревно было без коры и уж не знаю и как, но отшлифовано, видимо многими поколениями задниц тех, кто на нем когда-то восседал до меня.
Передо мной еле дымился небольшой уже почти потухший костерок, едва обогревающий слабым теплом пространство вокруг.
Все, о чем я думал, и все, что чувствовал и что ощущал состояло в простом, но здесь почему-то очень сильном ощущении физического голода, чувстве, которое, как я не старался, было невозможно отогнать.
Сначала я старался думать о чем-то приятном, потом — обозревать красивый закат, погружавший все вокруг в холодный полумрак, но, увы, это у меня никак не получалось.
Вдали, на тропинке, которая проходила в нескольких метрах от того места, где я сидел у огня, появилась фигурка человека, с каждой минутой становившаяся все больше и больше — человек, одинокий путник, шел, приближаясь ко мне.
Его темный силуэт, походка, посох и болтающаяся сбоку на длинной лямке сумка просто источали мир и покой, тем самым меня немногим приободряя. Мне еще показалось, на время, будто путник наверняка очень хороший, спокойный и адекватный человек, от которого, уж не знаю и почему, ждать ни подвоха, ни тем более, не приведи, господи, какой-то агрессии мне не придется… В некотором смысле человек этот был как бы «идеальной жертвой», потому как именно такие, абсолютно мирно-неагрессивные люди зачастую и становятся жертвами всякого рода негодяев, чувствующих тех, кто не может дать отпор животным инстинктом.
* * *
И это был Фетисов.
То есть Фетисов, но… как бы это сказать? Много моложе того Фетисова, которого я знал, того самого человека, с которым я много раз виделся в Москве. Сейчас ему было на вид лет около сорока, впрочем, это были «моложавые» сорок лет.
Еще задолго до того, как подойти ко мне, Фетисов стал приветствовать меня, дружелюбно помахивая рукой и улыбаясь:
— Ах! Это ты! — закричал я Фетисову, вставая навстречу, — ты не представляешь, как же я рад видеть тебя здесь!
Мое приветствие, впрочем, Фетисова несколько смутило, но все равно, он, продолжая улыбаться и приближаться, еще раз помахал мне приветственно рукой.
— Почему ты не отвечал на мой вызов, когда я звонил тебе в Барселоне? — продолжал я…
— Звонил? Где, ты говоришь? В Баар… где?
Тут настал мой черед смущаться.
— Ты где-то звонил в колокол? — спросил меня Фетисов, подойдя уже близко, и приветственно приобняв меня, после отступив на шаг назад…
* * *
— Да так, не обращай внимания… — ответил я, вновь усаживаясь на свое поваленное дерево без коры — звонил, не звонил, какая разница?
Фетисов, кажется, подмигнул мне.
— Давно здесь? — спросил он, усаживаясь напротив меня по-турецки — как тут, в одиночестве-то? Сорок дней, люди говорят, ты тут… и хлеба не ешь, только иногда — Фетисов жестом указал на мою большую флягу — за водой к колодцу заходишь, особо ни с кем не говоришь. Тебя же пророка почитают! А иные даже говорят, будто ты — сын божий!
И тут я начинаю кое-что вспоминать.
* * *
— Боже мой! — бормочу я сам себе под нос — а ведь сюжет этот мне знаком!
— И что ты скажешь мне? — спрашиваю я тогда Фетисова.
Но Фетисов не отвечает, выдерживая паузу, делая вид, будто не расслышал, после чего достает из своей сумки хлеб, и, разломив, протягивает мне большую половину.
В этот момент у меня в желудке все переворачивается. Отвлеченный на несколько минут разговором с Фетисовым я вдруг вновь вспоминаю про ужасный, до жуткой боли в животе голод, мучающий меня.
Во рту образовывается обильная слюна, которую я тут же сплевываю на землю.
— Плюющий на землю сумасшедшим признается — говорит мне тогда Фетисов, молодой Фетисов, кажется, цитируя какой-то очень священный текст.
— Нет, — будто не заметив его высказывания отвечаю я — спасибо, я понимаю, что ты от всего сердца, но нет. Есть я не хочу…
— Ну, если ты тот, за кого себя выдаешь — продолжил, не показав виду Фетисов — то вполне можешь сказать камням этим — Фетисов повел рукой вокруг себя — и они станут хлебами!
Я какое-то время думаю. Понимая же, что если я повелю камням превратиться в хлеб, то от этого ничего такого не произойдет, и, более того — помня эту самую историю и имея перед собой в памяти пример того, как в таком случае вел себя Другой, я буквально цитирую некогда мною прочитанный текст: