Невозможность для оппозиции прийти к власти — сущностная черта сложившегося режима; она многое определяет; она — системообразующая.
Как возникла эта система?
В 1985 году от Эстонии до Туркмении политическое пространство было устроено и функционировало одинаково. Революционные толпы 1991 года в Москве и Вильнюсе были чрезвычайно похожи друг на друга: они представляли не четко оформленные политические партии с внятными программами, отражавшими осознанные групповые интересы, а аморфные политические движения. Состояли эти толпы из людей одних и тех же социокультурных характеристик — одного и того же слоя, образования и так далее. Тем не менее дальнейшая политическая судьба и этих людей, и этих движений была принципиально разной — значит, это различие было заложено в самих движениях, просто до поры до времени не проявлялось или не осознавалось. Так из одного семечка вырастает яблоня, из другого, почти неотличимого, — груша.
Главное различие состоит, на мой взгляд, в том, что в России векторы движения демократического и прозападного и движения национального были направлены в противоположные стороны, а во всех остальных постсоветских странах — в одну. И Польша, и Прибалтика, и все остальные бывшие социалистические страны могли утверждать, что коммунистический режим был у них установлен на российских штыках, что советская система была принудительно внедрена в их жизнь, хотя в корне противоречит их национальным традициям. Во многом это миф, но он сыграл очень полезную роль в консолидации всего народа во время перехода — в рамках этого мифа возрождения, возвращения к корням — от советской системы к новой.
И только Россия никак не могла утешать себя подобным мифом, ибо все, что с ней произошло, она сотворила сама. Консолидации вокруг идеи перемен не произошло и в такой ситуации произойти не могло. А следовательно, такое движение не могло быть движением всего народа и даже большей его части. В Эстонии демократическое движение было делом абсолютно всех, у нас — движением меньшинства. Меньшинства сильного: образованного, живущего в крупных городах, социально продвинутого, пользующегося поддержкой Запада, но все-таки меньшинства.
А меньшинство в принципе не может прийти к власти демократическим путем. Какое-то время Ельцин был всеобщим любимцем — до Беловежских соглашений. После них правящее меньшинство попало в весьма своеобразное положение: оно не могло уйти от власти, потому что тогда автоматически попадало под суд. Положение усугубилось после расстрела парламента в 1993 году и после приватизации. Выход у меньшинства остался один: закрепление собственной власти, превращение ее в безальтернативную.
Но как добиться такой безальтернативности? Военно-террористическим путем? Исключено. Образованием «супер-партии»? Исключено. Остается одно: выстраивание системы фактически безальтернативной при сохранении демократических декораций.
Как развивалась эта система? Как любой живой организм: сначала он слаб и лабилен, потом, пройдя через серию альтернативных ситуаций, приобретает все большую определенность. Мы прошли два крупных кризиса и, наконец, обрели стабильность.
Сегодня система вполне стабильна: полагаю, мы проживем при ней всю жизнь и при ней умрем. Она продержится долго, хотя, думаю, не так долго, как советская. Нам предстоит приобрести принципиально новый для России навык: мы практически никогда реально не выбирали власть, этот опыт будем приобретать. Полагаю, это будет связано с грандиозным кризисом, не меньшим, чем была перестройка.
Юрий Левада
Имитация
Сегодня все жаждут стабильности: и массы, и средний класс, специалисты, и верхушка политической элиты. Но я считаю, что стабильности этой у нас нет. Я не согласен с тем, кто объявил, что собирается состариться и умереть при нынешнем режиме, думаю, ничего у него не выйдет.
Другое дело, что в обществе на всех его уровнях ясно видно стремление имитировать устойчивость, успокоенность, умиротворение. Слово «имитация» кажется мне ключевым. Как недавно написал в «Новой газете» Борис Кагарлицкий, итог 2002 года — придание стабильности нестабильному состоянию. Я даже не думаю, что в эту стабильность люди действительно верят, полагаю, что они скорее имитируют доверие.
Более всего из истории XX века нашим людям, как известно, нравится период правления Брежнева. Второе место занимает время Путина. Дальше —- провал, долго долго ничего, потом несколько процентов высказались за время Хрущева, несколько — за времена последнего царя, несколько — за период Сталина.
Нежная привязанность россиян к брежневскому застою, вполне очевидно, связана с их тоской по стабильности. Но если смотреть на тот период задним числом, легко увидеть, что эпоха Брежнева была крайне нестабильной. Потому большинство ее структур и рухнули в одночасье, что у них не было никакого запаса прочности. В этом году исполнится пятьдесят лет с момента, когда рухнул сталинизм; сегодня мы знаем о нем намного больше, чем знали прежде, и знаем, как прогнила верхушка сталинского режима и что там происходило на самом деле.
А был ли стабилен нацистский режим в Германии? Некоторые историки говорят: не полез бы Гитлер воевать со всем миром, держался бы еще сто лет. А мог ли он не воевать со всем миром? Впрочем, об этом пусть историки спорят...
Нынешняя российская власть сидит на нефтяной игле и практически не располагает никакой социальной базой. Прочность, устойчивость ее положения — иллюзия людей уставших, у которых к тому же нет никакой иной альтернативы.
Говорят: наша беда — монополия власти. Но кто мог бы сегодня эту монополию оспорить? Где альтернативная сила, социальная группа? У нас и Ельцин появился потому, что никого другого не было, новая власть создавалась из «подручного материала». Та же самая ситуация и сегодня. Я думаю, отсутствием реального выбора объясняется и всеобщая любовь к высшему начальству страны, когда доверие и одобрение президента растет, сочетаясь с недоверием и крайне критическим отношением к правительству и всем остальным властным институтам.
Иллюзию стабильности поддерживает некоторое социально- экономическое оживление: предприятия работают, государство более или менее исполняет свои функции — во всяком случае, в большей мере, чем это было лет пять назад. Это оживление кажется мне искусственным, поскольку возникло оно не столько вокруг создания чего-то нового, сколько на восстановлении, воссоздании старого. Это не создание, а возрождение. И надо бы нам покончить с экономическим детерминизмом. Даешь рынок, и все само собой наладится! Это опасное заблуждение. Вспомните Европу семидесятилетней давности: рынок-то был, а режим во многих странах... Пятьдесят лет назад тоже рынок был, а сколько европейских режимов держалось на полковничьих штыках? Сейчас в Европе ситуация иная, но не потому, что индустриальную экономическую эпоху сменила постиндустриальная, а потому, что резко усложнилась матрица общественных связей и отношений.
Скачок вверх в одобрении поведения президента после захвата заложников на спектакле в Москве можно объяснить только одним — страхом и растерянностью, других оснований нет. Мы обычно к концу каждого года спрашиваем россиян о их настроениях, ожиданиях, общем психологическом состоянии. 2002 год в ряду этих опросов ВЦИОМа обозначил себя ростом недоверия ко всем без изъятия общественным институтам, ростом страха и растерянности, но не озлобленности.
Главный показатель реальной нестабильности нынешней ситуации — война, которую власть не может не вести и которая давно уже идет не на Северном Кавказе, а на всей территории страны, включая Москву. Война в Афганистане все-таки была войной где-то там, на периферии общественного поля зрения, общественного внимания. Чечня пришла в центр страны, и это явное свидетельство разложения общества, армии, власти — всего. Общество с такой язвой в самой своей сердцевине в принципе не может быть устойчивым.