Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кстати, среди критиков бытует тезис, что, анализируя литературное произведение, следует говорить не о том, чего нет в данном произведении, а о том, что в нем есть. Суждение это, думается, верно лишь отчасти — в тех, ныне, к счастью, редких случаях, когда писатель подвергается упрекам за придуманные самим же критиком грехи: того-то не отразил, этого не учел, о том-то умолчал… Но ведь, вообще говоря, в любом произведении литературы поневоле отражен крохотный, по сути дела, пятачок гигантского материка жизни (даже если художественные образы носят характер широчайших обобщений), и для того чтобы точнее определить существенные черты и признаки этого «пятачка», небесполезно понять, что именно осталось за его пределами, и тогда, вероятно, нам станет ясно, во имя чего автор «не отразил», «не учел», «умолчал»…

Серафим Поноарэ, один из главных персонажей «Сказки про белого бычка», рассказывает односельчанину Ангелу Фарфурелу о своем последнем разговоре с матерью. Перед смертью мать спросила: «Из чего этот мир, Серафим?» — «Из людей, говорю, мама». — «Нет, — говорит она, — из любви. Обещай, сын ты мой, сколько будешь жить, слушаться только желания и любви»…

В этом кратком диалоге между сыном, вступающим в мир людей, и матерью, уходящей из мира желаний и любви, — возможно, ключ к пониманию своеобразия прозы Василаке, ее проблематики, поэтики, философии.

Нужно только внимательно присмотреться к людям, населяющим произведения Василаке, к их жизни, желаниям и стремлениям. И, конечно же, к стилю, литературной манере автора.

Взять ли роман «Сказка про белого бычка и пепельного пуделя» или повести «На исходе четвертого дня» и «Элегия для Анны-Марии», везде легко обнаружатся две несовпадающие и в то же время неотделимые одна от другой жизненные позиции, сформированные не социальными, а какими-то иными факторами: возрастными, скажем, или генотипическими; принадлежностью индивидуума к мужскому или женскому полу… Одним словом — природными. Очень условно и в общем виде эти жизненные позиции персонажей можно обозначить как рассудочную и чувственную. И находятся они в отношениях не противоположности, а взаимодополняемости и, если можно так выразиться, самонедостаточности. Между ними такие же, метафорически говоря, родственные отношения, как между сыном и матерью; рассудочность молодого человека есть не более чем признак не приобретенной еще культуры чувств, а сентиментальность старой женщины — следствие осмысления большого жизненного опыта; так что в одном случае рассудок уже содержит в себе возможность эмоционального освоения мира, в другом — сложившееся эмоциональное отношение к миру — итог деятельности рассудка. И тут, естественно, не важны ни возраст, ни половые различия, ни происхождение: для человеческой мудрости (как, впрочем, и для глупости) нет «анкетных данных». Поэтому одинаково мудры Елена Поноарэ, мать Серафима, и Никанор Бостан из романа «Пастораль с лебедем» (в этом издании — повесть «На исходе четвертого дня»), но в мудрости их не столько свет головного понимания, сколько жар душевного сочувствия, и это обстоятельство придает прозе Василе Василаке особый тембр и колорит: в каждой фразе ее звучит добродушие и светла она неярким, зыбким светом доброты. «Зыбким» — потому что жизнь то и дело предлагает человеку проявить злость, недоверие к другому, не всегда понятному, но срабатывает в человеке этический ограничитель, не позволяющий переступить черту, за которой усмешка становится насмешкой, зубоскальство — оскорблением. «Конечно, она тронутая, Надежда, но в чем-то, может, она и права…» «Качает прохожий головой и говорит: „Да-да-да“, а самому уже хочется послать его подальше и о своих грехах заботиться, потому что или этот Серафим так глуп, что земля его еле держит, или так хитер, что пары ему не сыскать…»

Доброта в художественном мире Василаке — не индивидуальное свойство отдельных высоконравственных «представителей народа», а коренное, субстанциальное качество жизни, та элементарная, первичная ценность, без которой прочность и воспроизводимость жизни не была бы обеспечена. Суть ее предельно проста. Елена Поноарэ, думая о судьбе сына, прежде всего хочет, чтобы тот был, как все люди. «Перво-наперво чтоб было свое гнездо, чтобы женился, чтоб родителей ублажил, а придет время, и похоронил их… И чтоб у самого были дети, чтоб и он узнал, что такое забота и нужда, а как же иначе?» Таков в представлении матери Серафима путь крестьянина в жизни. Таков вообще жизненный срез, взятый для изображения писателем. И нет ничего загадочного в том, что в прозе Василаке мы не находим «сильных» эпизодов, эффектных сцен, бурных страстей: все «сильное» совершается на других уровнях, в других сферах жизни — там, где отношения представителей больших производственных коллективов, где грандиозные стройки и события государственного масштаба, высокие интеллектуальные запросы, где быстрая смена событий, где очень часто нет согласия между рацио и эмоцио и человек отчужден не только от других людей, но и от самого себя. В мире Василаке жизнь предстает на первом и самом необходимом для ее поддержания уровне, когда еще нет разделения людей на более значимых и менее значимых, начальников и подчиненных, знаменитых и безвестных, когда все живут врозь и вместе, своей и общей жизнью и различия между людьми определяются не по вертикально-иерархической шкале, не по высоте ступеньки, занимаемой человеком на социальной лестнице, а по степени соответствия его тем вековым традициям, обычаям, образу жизни, которые существуют с незапамятных времен, меняясь только со стороны количественной, формально-поверхностно, — по сути же своей оставаясь незыблемыми.

Критики нередко, желая похвалить писателя, сравнивали прозу Василаке с прозой Шукшина, находя общность тематики и характеров персонажей у этих — совершенно разных — писателей. Серафима Поноарэ причисляли к шукшинским «чудикам» (определение в высшей степени неудачное, однако почему-то оказавшееся жизнеспособным), забывая или не замечая, что шукшинский герой всегда находится в оппозиции к окружающим, будучи кем-то несправедливо обижен или на кого-то непонятно за что обижен до желания мести, до потери рассудка. У Василаке ничего подобного нет, его мир, если уж сравнивать с другими, скорее похож на мир Василия Белова, и примеров их похожести можно было бы из одной только книги «Лад» привести множество. Однако есть пример более, так сказать, близкий — в самой молдавской литературе, у Иона Чобану — писателя той же генерации, что и Василаке. В романе «Подгоряне» есть изумительно красивый фрагмент, который хочется привести целиком:

«Мне кажется, что из четырех времен года только весна и лето рождают в нас ощущение непрерывности и вечности жизни, ибо все повторяется из года в год, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие. Лишь человек, начисто лишенный чувства своей сопричастности со всем сущим на земле, может равнодушно пройти мимо цветка или плодового дерева. Тучи лепестков разносятся далеко вокруг; углубляясь, меняет свой облик далекий горизонт; сама земля обретает прозрачный, чуть колеблющийся свет бесконечности — взором не охватить всех ее далей. Затем в садах зреют фрукты, грохочет гром, сверкают молнии. Матери поспешно вынимают ключи из замочных скважин или снимают с пальца дешевое кольцо и стучат им по головам своих ребятишек, чтоб они росли здоровыми и крепкими, как железо, поскольку существует пословица: человек упруг, как сталь, и хрупок, как птичье яичко. Когда ливни рушатся на крыши домов, а на сады и нивы льет дождь с градом — а каждая, градинка величиною с грецкий орех, — эти же женщины бегут и втыкают топоры в землю у порога своего дома; кончится проливной дождь — все вдруг преобразится: цветы, трава, деревья, как бы возрождаются все изначальные запахи, возникшие в миг сотворения мира; все радуется и ликует под обновленным солнечным теплом. А когда подкрадываются сумерки, коричневым облаком наплывают майские жуки; просыпаются вечерние насекомые; ласточки, едва не касаясь быстрым своим крылом земли, носятся по улицам села; на заре, раньше людей, пробуждаются пчелы и певчие птицы. И все вокруг окатывает благодатный прохладный ветерок, наступает таинственно-колдовская тишь, возбуждающая в человеке неистребимую жажду жизни и творения; покоем и миром полнится его сердце, душа — ощущением вечности. Что-то неизъяснимое переливается вокруг, в груди человека делается просторно, и он вдыхает сладостный воздух и улыбается как ребенок, сам не зная чему. И все вокруг рождается из этого непостижимого „ничего“, дающего слабенькому ростку травы такую силу, что он пронзает каменную скалу, а корням деревьев такую мощь, что они вздымают асфальт на дорогах. Та же таинственная сила „предусмотрела“, дала всего лишь одну ночь для жизни эфемериде: целый год потребуется ее личинке для того, чтобы созреть и полетать одну-единственную ночь. Что это? Может, вечность измеряется не жизнью столетних дубов или других деревьев, живущих тысячу и более того лет. Ночь эфемериды… не равна ли она тысячелетиям или даже вечности? И долог ли срок пребывания на земле человека? Вспомним изречение народных мудрецов: жизнь человека подобна росе или пене в кружке молока…

Все повторяется и все изменяется, и, может, вся прелесть нашего земного существования и заключается в этой неповторимой повторимости…»

(Перевод М. Алексеева).
113
{"b":"277674","o":1}