Вероятнее всего, и сам мельник об этом подумывал — да, брат, дал маху, поспешил сделаться собственником… И рад бы в «Новую жизнь», да пастух не пускает…
Ангел же поначалу зажил припеваючи! Не остался Ангел в обиде на мельника — за воротник с неба не каплет, — тут тебе и кровать, и стол, и зеркало, и нож, и ведро, и миска, да и ложка к ней. Короче говоря, есть к чему руки приложить, есть откуда поутру уйти и куда вечерком вернуться. Хотя того пальцем не тронь, этого не передвинь…
— Это еще терпимо — «руками не трогать», — продолжал Ангел. — А выключишь свет — глаза не сомкнуть, так скрипит колесо…
Действительно, чуть пробежит ветерок, по всей округе разносится скрип. Раньше за мельницей такого не водилось, и крестьяне качали головами: «Ну, Ангел, занесло тебя в гиблое местечко… Это ж мельник-чертяка на тебя ополчился! Погоди, он еще всю нечисть созовет, чтобы тебя оттуда выкурить-вытурить…»
Ангел только посмеивался, атеист:
— Какая нечисть, граждане! Какой еще там мельник и черти-дьяволы! Буржуазии конец пришел, товарищи. Вот с зеркалами как справиться? — И вздыхал сокрушенно: — В доме лишний раз не двинься. Сто шестнадцать — вы такое видели?! Зеркальный сундук, честное слово, а не дом, — зеркало в зеркале, и отовсюду одно-единственное твое рыло в зеркальных водах… Куда ни повернись, из каждого угла, с каждой стенки и простенка на себя надвигаешься. И вроде не ты, а кто-то другой остановишься, и те сто шестнадцать тоже замрут… И этот другой не кто иной, как я сам! На себя самого собственной же персоной и надвигаешься, товарищ дорогой! И при свете дня, и ночью, при электричестве… Ух, как вспомню — жуть… Моя воля — разнес бы это буржуйское царство вдребезги. Но вы не волнуйтесь, я верен своей миссии и помню о вашем великом решении на колхозном собрании… Да пусть стоит в веках дом мельника-эксплуататора, чтобы и дети наши его видели.
Казалось, всю жизнь мельничиху донимала одна забота (детей-то не было!) — как бы накупить побольше зеркал. Каких здесь только не было — круглые и квадратные, овальные и треугольные, новехонькие и старые, потускневшие, бельгийские и французские, — и не было двух одинаковых.
Долго не давала покоя загадка, зачем в доме столько зеркал, пока наконец в один прекрасный день не вбежал на мельницу Кирикэ, бывший подпасок. Если помните, его приставили к Ангелу телохранителем, а на случай засады — чтоб был за связного. Влетел — и с порога:
— Бадя, я такое узнал! — и пыхтит-отдувается.
— Что ты узнал? — насторожился Ангел.
— Знаете, эта мельничиха… Говорят, она… — И вдруг шепотом, вытаращив глаза: — Любила смотреть… И еще разденется и бродит по дому, в чем мать родила! Ух! Эх, бадя… Были бы у меня ваши кудри и ваши глаза. Ух, как я любил бы девушек. Придет, скажем, сюда одна, подсядешь к ней, обнимешь… раз! — оглянулся, — а их тут сто, целый полк целуешь сразу! Во дела…
Само собой, девушки и без того не обходили мельницу стороной. От матери да от соседок наслушались, как выкрутасничала мельничиха и почему на глазах всего села восковой свечечкой истаял мельник. У кого после такого, простите, не разыграется воображение?
И скоро по селу поползли пересуды. О чем еще кумушкам, замужним и по уши завязшим в хозяйстве, почесать языком?
— Вот и я говорю, не везет, не везет, а как повезет — не знаешь, что и делать! Ты только посмотри на этого Ангела…
— Тише ты, кума! А то как пульнет сейчас — вон, пистолет на боку, видала? Помнишь, поклялся с мельника кожу содрать и себе рубашку сшить…
— О-го-го, да мельнику, видать, конец пришел?
— Ты что? Почему?
— Да вчера в новую рубашку вырядился!.. Однако не больно-то рад, по лицу вижу — мается парень. Небось скучно, все один да один… Что, если мы сейчас…
— А что? Точно! И колесо крутится… Давай-ка для виду в подоле зерна понесем, вроде для цыплят смолоть.
И уже в два голоса:
— Здрасьте, Ангелаш!
— Добрый вечер…
— Добрый, да кому как, — бурчит под нос Ангел.
Неужто недоволен, что другой теперь пылит кнутом по дороге? А он торчит в воротах мельницы в полосатой пижаме — буржуй буржуем.
— Вы о чем там шептались? Обо мне, да?
Кумушки смутились: откуда он знает? Или тоже с нечистой силой спознался, как на мельницу переехал?
— Да нет, что вы, Ангел, все о делах… Видим, колесо вертится, а пока дождешься от колхоза зерна на крупу…
— Были в буфете, так хлеба еще не завезли, думаем, не мешало бы смолоть немного кукурузы…
— А вы зашли бы, уважаемые, глянули на это колесо — скрипит, да и только. Пойдемте, посмотрите.
— Благодарим, Ангел, недосуг: дети дома и дел по горло.
Слово за слово, отошли от мельницы, свернули в какую-то улочку. Вдруг та, что постарше, толкает куму в бок:
— Э, постой-ка… Да к нему еще одна — вон, гляди!
Прилипли к забору, и впрямь — от Трех Колодцев поднимается не то девушка, не то замужняя, не разберешь, мелькают в щелях то ноги, то плечи… Да еще и воду на коромысле несет! Вот и Ангел заговорил, а голоса-то не узнать, как подменили, — вкрадчивый, мягкий и уж такой вежливый, ну просто не мужчина, а ягненок!
— Здравствуй, Деспина, — говорит. — Не позволишь ли мне жар свой утолить?
«Хм, смотри ты, сразу в горле пересохло!» — зашептались кумушки за забором.
— Почему же нет, бадя? Вот пробуйте… — проговорила Деспина и кивнула на то ведро, что впереди: не отправишь же человека пить у тебя за спиной! Кто знает, что может подумать, и потом, приятно, когда благодарят такие глаза, как у бади Ангела.
Кумушкам из-за забора ничего не слышно. И так, и эдак пристроятся, то одним глазом, то другим — ничего: молчание, молчание, молчание… Уже невтерпеж, когда это кончится! Переглянулись:
«Ну и пьет! Силен!..»
«Тс-с-с, да он и не думает пить — балуется, смотри! Смотри, баловство одно на уме!»
А этот Ангел, такой-сякой, впился губами в краешек ведра. Думаете, ему до воды? Ах, что за бусы на шее у Деспины, блестят-переливаются, и Ангел глазами в них впился.
«Хи-хи-хи, вон опять, слышишь? Что он ей такое шепчет?»
— Фу-фу, ну и напоила ты меня, Деспина, — Ангел зафыркал и опять вкрадчиво, с ленцой: — Спасибо, милая, дай тебе бог здоровья, ненаглядная…
— Да за что, Ангел, за капельку воды? — поет-выпевает в ответ голос. — Вот если б вино было… или что другое… тогда…
Ангел вторит ей:
— А знаешь, Деспина… к слову пришлось… У меня в доме и вино есть. И ликер, и коньяк, и даже шампанское… Но скажи, милая, разве станет человек пить один, сам с собой, если он не горький пьяница? А я же… — И шепотом: — С кем пить все, что у меня есть, скажи мне, голубка? Где он, задушевный друг, друг сердечный? Завтра праздник, помнишь? Последнее воскресенье перед вознесеньем. Принесу я в дом зеленой травы, на ворота повешу ветки цветущей липы, устелю полы ореховыми листьями… Раз живешь в музее, надо обычаев наших держаться до гробовой доски. И что с того? Буду сидеть один, как перст, всем чужой и лишний. Что это за праздник для человека, скажи, Деспина? Пусть даже будет открыт музей — думаешь, наведаются сюда? Какое там! Побегут на танцульки, хвастаться друг перед дружкой обновками, туфлями или шляпой… Эх, милая, разве думал я, что так выйдет? Здороваются со мной — и только, будто сам стал вместо мельника…
Когда Ангел жалуется и сверлит тебя черными цыганскими угольями, того и гляди, вспыхнешь от жалости, лучше отвернись и пролей украдкой слезу со вздохом: «Бедняга, не приведи бог остаться одиноким. Жизни своей за нас не пожалел, а все забыли о нем, бросили. Кто ему постирает? А горячим обедом накормит? А приголубит кто?..»
Выжал Ангел из Деспины вздох и второго ждет:
— Слышал, болтают про меня всякое, мол, не поймешь, почему не женится. А кто на такого позарится? Кукую один серой кукушкой, да еще без собственности.
Так он говорит, посматривая, как плещется в ведре вода, а про себя думает: «Знаю, знаю, миленькая… Слыхал я ваши девичьи бредни. Да меня этим не проймешь». И улыбнулся ей: