— Да, тезки мы. Мой отец назвал меня Фрэнсис Дин — производное от Фрэнка Синатры и Дина Мартина. Эта банда служила отцу образцом для подражания. Приапические шансонье со связями с мафией и склонностью к пьянству.
— Могло быть и хуже.
— Да уж, Энгельберта Клиффа[59] Стретча было бы нелегко объяснить.
— У тебя отец, выходит, певец был?
— Он пел только в спальне, хорошенько надравшись. То есть почти каждый вечер.
— Да что ты говоришь. Суровая проза жизни на севере.
— Не совсем. Обычно мы не бедствовали. Или почти. У него был инстинкт предпринимателя. Идеи рожцались пачками. Он остановился на зоомагазинах.
— Получилось?
— Пару раз он был очень близок к успеху, но слишком уж любил получать ежедневное удовольствие от жизни. Когда дела шли хорошо, он покупал машину или дачу. Костюмы шил только на заказ и так далее. Продаст двести живых шиншилл и купит своей подружке шубу из шиншилл мертвых по цене в два раза выше полученной прибыли.
Сэди рассмеялась. Хорошо получилось. Женщины недолюбливают самоуверенных роскошных красавцев на спортивных автомобилях. Они любят мужчин, которые умеют их смешить. Ага. Гуляют по магазинам в компании юмористов, а потом приходят домой и отсасывают у хозяина «порша».
— Господи, прям грызун-экономика какая-то.
— Самый сложный вид.
— Ты постоянно говоришь о нем в прошедшем времени.
— Об отце?
— Об отце.
Я покачал вино в бокале. Сэди была права. Отец остался для меня в прошлом. А я и не заметил.
— Мы не встречались больше пяти лет. Сначала он вроде бы сидел в тюрьме за долги, так мне говорили, потом, года три назад, от него пришло письмо из Чикаго. Писал, что «снова встал на ноги». Один раз он даже попал в наше поле зрения. Моя тетка говорила, что пару лет назад видела его в Типтоне под Вулверхэмптоном и дуралей буквально от нее сбежал.
Наступило душное молчание. Сэди наконец выбрала диск — «Кранберриз»[60]. Проявила солидарность с кельтскими предками. Она снова опустилась на пол, скрестив ноги, и смотрела на меня в упор, вертя кольцо на пальце.
— А с мамой у тебя как?
— Какого черта. Она умерла, когда мне было четырнадцать лет. Рак. Но я уже тогда жил у тетки, родители развелись, мать давно болела, отец был занят своими делами — открывал зоомагазины, лапал буфетчиц, вечно где-то болтался. Когда мать умерла, он заставил меня переехать к нему. Я бы, наверное, и сам переехал. Господи, я на тебя нагнал смергную тоску.
— Нет, мне интересно слушать, когда ты просто так говоришь. Не отшучиваешься, не огрызаешься и не язвишь.
— Черт. Извини за тот вечер.
— Забудь. Вернемся к тебе. Ты откуда родом? По выговору — «ливер-перец»[61].
— Господи Иисусе, меня так еще никто не называл. За такие прозвища в школе давали по морде.
— Ну извини.
— Я ниоткуда конкретно, много переезжал: Стоук, Уигэн, Пултон-ле-Филд, Сент-Хеленс — весь пояс северного занудства. С четырнадцати лет учился в школе в Северном Манчестере и ездил туда из разных мест, но к тому времени мы обосновались в Ланкашире.
Я подлил себе вина. Эти разговоры жутко испортили мне настроение, но по какой-то причине мне хотелось говорить и говорить.
— Курица замечательно пахнет.
Наверное, она намекала, что пора перейти на темы полегче — вроде войны в Боснии или повальной безработицы. Запах запахом, но вид у курицы был ужасный. Она скукожилась, но так и осталась бледной, словно кто-то съел ее изнутри. Я посмотрел на медово-бронзовую курицу на картинке в поваренной книге Лотти. Что-то я сделал явно не так.
Я сунул противень назад и крикнул Сэди:
— Еще несколько минут.
Выставив вторую бутылку вина, я подумал, на что бы перевести разговор. Сэди сама помогла:
— Как ты думаешь, эти семейные дела здорово на тебя повлияли?
Я замотал головой:
— Нет. Ничуть не повлияли.
Сэди сидела в манящей близости на другом краю дивана. Она удивленно вздернула брови.
— Прямо не повлияли, я думаю. Это как с Лайзой Минелли — дочерью Джуди Гарланд. Другой жизни у меня не было, как получилось, так получилось. Но я вполне доволен. Не то что некоторые нытики — «я из неблагополучной семьи, милорд, поэтому и снасильничал старика». Фигня это.
— Очень неубедительно. — Сэди постучала шариком о зубы.
Я присвистнул:
— А зачем идти на поводу у избитых теорий? Почему нужно считать, что любой, у кого родители дурные или умерли, обязательно с каким-нибудь вывихом? Почему бы не поверить самому якобы пострадавшему? Некоторые могут оказаться вполне нормальными людьми.
— Ну да, конечно. Извини, я не хотела лезть в душу.
— Еще вина?
— Нет, спасибо.
Я набулькал себе еще четверть литра. Бокалы у Генри были устрашающих размеров, я мысленно напомнил себе, что надо быть поосторожнее.
— Вот черт. Чуть не забыл. Подарок!
Я сходил на кухню за шоколадом с апельсиновой начинкой и лотерейными карточками и вручил их Сэди, пряча смущение за напускной торжественностью.
— Поздравляю. Мой маленький сюрприз.
Сэди рассмеяласв, и мы стерли защитный слой на карточках. Она выиграла десять фунтов, что было как нельзя кстати. Сэди запустила руку в сумочку:
— А я тебе вот что принесла.
Карикатура на Барта в наряде садомазохиста, с висящим языком, сзади его поддевал на член Вельзевул. В придачу к рисунку — два пирога с мясом.
— Зря ты это. Особенно пироги, это ж какой изыск.
— Выбор был маловат.
— Я надеялся, что ты купишь средство для мойки автомобильных стекол. У них есть мои любимые сорта — «малиновый» и «мятный». Каждый день жалко пользоваться, но иногда можно себя побаловать.
Сэди рассмеялась. Наверное, у Гаэтано спортивная машина. Сэди была очаровательна, но, перехватив ее взгляд, я понял, что она далеко-далеко от меня — в смысле секса, романтики, любви и всего прочего. Я вдруг разозлился на себя за то, что хотел ее напоить. Господи, ну почему я не принимаю жизнь как есть? Почему я все время пытаюсь хитрить?
Через час мы поглощали рождественский ужин — пироги с мясом и печеные бобы с беконом в булках для гамбургеров. Курица не состоялась.
К тому времени, когда мы наконец выбросили ее в мусорный бак, она усохла до размеров зяблика и приобрела оттенок новорожденного поросенка. Сэди сказала, что температура в духовке была слишком низкая, я возражал, что дело — в отсутствии пипетки для поливания курицы жиром. Но в любом случае куриная жизнь была загублена напрасно.
Время шло к пяти, я успел нарезаться, Сэди же едва притронулась к вину. Смирившись с мыслью, что встречи разумов не произошло, я надеялся склонить ее потрахаться хотя бы из жалости. До ужина и за ужином мы говорили о ресторане и о том, что Сэди будет делать, когда закончит учебу. У нее была идея на пару месяцев съездить в Америку, но сначала пару раз напиться как следует. На такие темы говорить было просто, и, несмотря на тоскливое понимание, что вижу ее в последний раз, я уверенно держался на киле, лишь изредка замолкая от скорби.
На десерт мы распечатали шоколад с апельсиновой начинкой, и Сэди безжалостно повернула разговор назад к моей семье.
— Ты отца совсем не вспоминаешь?
— Почти никогда.
— Тебе не хотелось бы с ним встретиться, не теперь, так позже?
— Не-а.
— Ты очень уж быстро ответил. О чем ты сейчас думаешь?
Вместо ответа я отхлебнул вина. Кажется, у меня развивается алкоголизм.
— Наверняка ты хоть иногда о нем думаешь.
Я уронил голову на вытянутые руки.
— Может быть. Го-о-осподи. Не знаю я. Ты права. Иногда мне хочется с ним увидеться и помириться, типа спросить, куда ты, блин, пропал, чем занимаешься, почему от тебя нет ни слуху ни духу?
Сэди кивнула, явно побуждая меня к дальнейшим излияниям. И меня понесло.
— Я тебе скажу, что я думаю. Честно скажу. Я хочу отправиться с ним в пеший поход на озера, куда-нибудь в Лэнгдейлские горы, посидеть вместе, чтобы все вышло само по себе. Я не знаю, почему именно туда, мы там были несколько раз всем классом, мне кажется, что место идеально подходит для таких разговоров. Просто и просторно. Ощущение такое, будто можно все сбросить и начать сначала. Я хорошо себе представляю эту сцену. Отец сидит, наклонив голову и сжавшись в комок. В порыве раскаяния из него текут извинения за то, что его вечно где-то носило, что семья каждые полгода была на грани нищеты, за то, что он не мог обеспечить надежность, бросил мать, когда она заболела, да и раньше бросал, за отказ взять на себя ответственность, хоть каплю ответственности. Он исповедуется, потом начнет всхлипывать, обнимать меня и просить прощения. Я, конечно, буду тронут, но некоторое время еще подержу его на расстоянии — суровый такой, но справедливый, ну, ты понимаешь, — и когда у него внутри останется одна пустота, когда он будет сломлен и раздавлен, я сделаю великий щедрый жест. В моем воображении я подношу к его поникшей голове фляжку с крепким чаем, и когда он отхлебнет чаю и плечи его перестанут вздрагивать, я обниму его крепко-крепко и скажу, что все хорошо, что я всегда его любил всем невзгодам назло, и что мы можем все начать сначала. Тут пойдет дождь, возвращаться мы будем в молчании, но в добром, душевном молчании, и, дойдя до шоссе, мы еще раз обнимемся, скажем, что не станем больше поминать былое, вдвоем благословим маму, решим звонить друг другу каждую неделю, и… и…