— Эх, остаться бы здесь на всю жизнь, — иногда говорил он. — Домик построили бы, хозяйством обзавелись. Друзей у нас много — живи себе не тужи.
Но внезапно приходил день, когда мы налегке поспешно покидали уже обжитое место. Я даже не успевал попрощаться с моими новыми товарищами, не успевал даже взять документы из школы — мы как будто бы бежали от неведомой беды в погоню за своим счастьем или удачей.
Дороги — самые разные дороги остались в моей памяти. Шоссейные, железные, проселочные, раскисшие от дождей, пыльные, страшные, веселые и утомительные. Мы спали и в шалашах с пастухами, и просто в лесу на валежнике, и в душных деревенских избах, и на станциях, на скамьях в зале ожидания.
Однажды мы шли вдоль железнодорожного полотна. Был пасмурный день. Очень хотелось есть, мы с утра ничего не ели. У нас не было денег и даже куска хлеба. Попалась небольшая деревня. Отец остановился возле нового дома, оставил чемоданчик, а сам пошел к хозяевам. Он долго не возвращался, а когда вышел, в его руках была старая кепка, в ней лежали куски хлеба. Некоторые куски были черствые и даже заплесневелые. Отец смотрел на меня виновато и смущенно. И я вдруг понял, что он выпрашивал этот хлеб как побирушка.
И еще мне вспоминается жаркий день и пыльная дорога. Мы опять куда-то долго идем. Невыносимо хочется пить. Но по дороге не попадалось ни ручья, ни озера. Я уже с трудом переносил жару и жажду. Отец все уговаривал потерпеть. Потом остановился, открыл чемоданчик, достал бутылку, но не с водой и не с молоком — в бутылке была водка. Он держал в руке бутылку, долго смотрел на меня. Его глаза были такие, как будто он хотел заплакать и не мог, сдерживал себя. Какой он был старый, мой отец, в те минуты, сутулый, большеносый, со впалыми небритыми щеками, весь неприбранный и несчастный. На нем был черный костюм, в котором он выступал в театре. Костюм был в пыли, в пятнах, с замусоленными обвислыми карманами, с бахромой на рукавах и брюках. Отец протянул бутылку.
— Может, глотнешь? — спросил он неуверенно.
Я ни разу еще не пил водки, все боялся, что стану пьяницей. Но так мучила жажда, что я решился. Потянулся к бутылке и уже почти взял ее в руки, как вдруг отец оттолкнул меня, испуганно и дико крикнул:
— Пошел прочь! — и с размаху разбил бутылку о дорогу.
Потом опять мы долго шли, все молчали, и уже к вечеру отец сказал:
— Лучше умри, чем станешь пьяницей, как я…
С тех пор я больше ни разу не видел его пьяным. Он сам удивлялся, как это могло произойти, что водка оказалась ему вдруг противной. Он стал часто рассказывать мне о своем прошлом, и не просто вспоминать, а каяться, как бы казнить себя. Он говорил, что хочет написать книгу, которая будет называться «Со дна», о том, как он выбрался из беспробудного пьянства. Ему хотелось начать жизнь заново. Он мечтал поселиться в какой-нибудь глухой деревне, в красивом месте, на берегу озера, и чтобы в нашем доме не было ничего лишнего — только сколоченный из досок стол, простые скамьи, деревянная кровать, застеленная соломой, книги вдоль стен, еще гитара и ружье. Работать он собирался не кровельщиком, не печником и не плотником; ему хотелось пахать землю или пасти коров.
— Я хочу вылечить себя от всего дурного, что было во мне, — признавался отец. — Хочу надышаться чистым воздухом, насмотреться на деревья, наслушаться птиц. И чтобы каждый вечер в наш дом приходили все, кто захочет послушать мои песни и рассказы. А рассказать у меня есть о чем. Ой, сколько бы я мог рассказать!..
Деревенская жизнь, которую представлял себе отец, казалась и мне красивой, привлекательной. Я торопил его найти такую деревню, где мы могли бы остаться навсегда. Отец охотно соглашался, что мы не должны больше бродяжить, и обещал в ближайшие дни остановиться именно там, где нам будет хорошо, но внезапно его планы менялись и он говорил:
— Нет. Мы с тобой не приспособлены к деревенской жизни. Мы горожане, ленинградцы. Нам во что бы то ни стало нужно вернуться на родину, домой. Ты только потерпи. Нам сейчас нельзя ехать в Ленинград, меня не пустят туда, еще не пришел мой срок. Вот когда стану совсем свободен…
Я догадывался, что отцу не разрешают вернуться домой потому, что он сидел в тюрьме. Мы не говорили об этом, но я понимал, что это именно так. И я ждал. Я очень ждал нашего счастливого будущего, но внезапно пришла беда.
В середине лета тысяча девятьсот сорок восьмого года, когда мне исполнилось уже тринадцать лет, мы поселились в Стерлитамаке. Там отец поступил на стройку. Нам дали маленькую комнату с одной кроватью, на которой мы спали вместе.
Однажды вечером мы жарко натопили печь каменным углем. Сварили себе еду, поели и легли спать. Утром я проснулся с тяжелой головой, больно было даже открывать глаза. Ноги не слушались, одеревенели. Подташнивало, хотелось воды. Я удивился, что отец еще спит. Обычно он вставал раньше меня, а тут, вытянувшись во весь рост, он лежал на спине большой, широкоплечий, а на его лбу, на разгладившихся полосах морщин были крупные капли пота. Я стал его тормошить, но он не просыпался. Подергал за волосы, за нос, за уши — отец даже не открыл глаз.
В окно в нашу комнату вливалось солнце, на столе стоял недоеденный ужин, на табуретках лежала наша одежда, в углу на вешалке висела отцовская шинель. Было тихо, душно, я оглядел всю комнату, стараясь понять, все ли в ней так, как было вчера. Но вот опять увидел запрокинутое бледное лицо отца с каплями пота на лбу, с жидкими взъерошенными волосами. Стало невыносимо страшно. Я закричал.
Вошла соседка. Поглядела на отца, убежала. Пришли какие-то мужчины, сказали, что в комнате угар, положили отца на одеяло и понесли. Он лежал на одеяле лицом вниз, казалось, что он спит, что он пьян, и я все еще ждал, что он проснется.
Соседка помогла мне подняться с постели, одела, вывела на улицу. Ноги плохо слушались. Я с трудом добрался до кустов, которые росли за домом, спрятался там, долго сидел на траве и плакал. А когда устал плакать, начал смотреть поверх кустов на высокие облака — снизу они были черные, сверху белые. Они медленно проплывали над всклокоченными островками молодого леса, над еще не скошенным пестрым лугом и равнодушно волочили по земле широкие тени. А надо мной еще светило солнце. Я взглянул в упор на огненное пятно, перед глазами поплыли сначала розовые, потом черные круги, я зажмурился, прикрыл глаза ладонью и долго так сидел на холодной земле. А когда вновь увидел небо, островки леса и луг, увидел все тот же яркий свет солнца, мне показалось, что меня обманули, что мой отец действительно просто спал, просто очень крепко спал, а они, эти здоровые мужики, унесли его куда-то. Но куда? Надо побежать и расспросить — куда? Я вскочил, но сейчас же почувствовал такую тяжесть в ногах, в голове, во всем теле, что не мог сделать ни шагу, и опять повалился на траву.
Теперь я уже точно знал, что произошло с моим отцом. Его больше нет, как нет больше моей матери. Они покинули меня навсегда. Кто же теперь позаботится обо мне? Чей я теперь? Ничей? Нет, так не может быть. У каждого есть кто-то свой, близкий. У меня тоже есть. В Ленинграде живут тетя Матрена и дядя Никита. Не беда, что они далеко. Я приеду к ним, я уже теперь не маленький, я доберусь во что бы то ни стало.
Генка
Я вернулся в нашу комнату, чтобы забрать вещи отца, продать их на рынке, а на вырученные деньги купить билет. Дверь в комнату оказалась незапертой. Я осторожно приоткрыл ее и, лишь только мой взгляд скользнул по белой измятой простыне на кровати, я испуганно захлопнул дверь. Постоял, собрался с духом и снова отворил ее. Подбежал к чемодану, торопливо затолкал в него все что попало, положил туда и костюм отца, а непоместившуюся шинель накинул на руку.
На улице меня никто не увидел. Я быстро зашагал к рынку. Чемодан был тяжелый, оттягивал руку, но я шел, стиснув зубы, почти бежал, тяжело дыша, спотыкаясь и все же радуясь своей свободе.