Борис Фомич вдруг с досадным сожалением начал сетовать на себя за то, что, кроме «Войны и мира», он ничего не читал из Толстого («Войну и мир»-то прочел по требованию учителя). Как-то неловко ему стало и совестно, что и с Пушкиным и с Лермонтовым он только знаком по школьной программе, а что до Чернышевского, или Достоевского, или Гончарова,— он лишь слышал имена этих писателей; и вообще, русскую классическую литературу он не знает и не испытывал охоты её узнать. В кругу его друзей имена Пушкина и Толстого, Достоевского и Некрасова произносились редко. В юношеские годы, когда Каиров ещё имел время для чтения, он млел перед загадочной неясностью Грина, гонялся за тощими книжицами стихов Бальмонта и Белого, а позже почитал за эталон западного интеллектуализма Антуана де Сент-Экзюпери. И даже заучил несколько фраз из него, чтобы щегольнуть при случае.
В тайниках сознания Каирова шевельнулась рискованная, но ободряющая мысль: не почитай он Толстого, он бы не задумался о существе власти, а думать ему сейчас об этом ох как надо! Ведь ему доверили целый институт! И он должен быть осмотрительным. Он будет, как курочка, клевать по зернышку. Он и властью не злоупотребит, наоборот, будет осторожен, даже слишком осторожен. Да, он примет на вооружение мысль Толстого о том, что «власть есть совокупность воль масс», а если это так, то не следует демонстративно эти воли нарушать. Стоя у капитанского руля, не следует допускать резких движений, иначе при первом толчке вылетишь из капитанской рубки и при падении разобьешь не нос, а голову.
Каирова из этих размышлений вывел телефонный звонок. Он нехотя снял трубку и услышал голос Папиашвили:
— Борис Фомич, есть идея! — кричал Леон.— Папку с рукописью я принес домой и хорошо спрятал. Вы будете опровергать, а мы подтвердим устно. Вы писали книгу и — никакой не Самарин. Пусть авторы фельетона докажут свою правоту!
Надежда, как луч света, блеснула перед Каировым: он будет опровергать!.. Начисто отметет все обвинения и потребует печатного алиби. В конце концов, в издательстве лежит машинописный текст книги. Самарину нечего будет сказать в свою пользу, нечего! Да он и не станет, не такой человек. Нет, он не такой, не станет...
— А что, Леон, это мысль,— проговорил Борис Фомич, испытывая чувство признательности к своему заместителю.— Ты только подальше запрячь папку. Завтра иду в обком. Пусть дают опровержение.— И зло подумал об авторах фельетона: «Это вам не Америка, где можно клеветать на человека». Повеселев, Каиров спросил Леона: — А ты не забыл свое обещание побеседовать с Машей? Ты зайди ещё раз. Только беседуй с ней осторожно, деликатно,— дай понять, что Москва, столичная сцена и прочее такое... Её только Москва может прельстить — слышишь?.. Ну-ну, действуй.
Каиров повесил трубку и с минуту постоял у телефона. Потом глубоко с облегчением вздохнул. Папиашвили бросил ему соломинку, и Каиров со всей силой за нее ухватился. И как это часто бывает с человеком в подобных обстоятельствах, мысли его стали обращаться в противоположном направлении. Ему представилось, как он завтра войдет к секретарю обкома и, не торопясь, с достоинством, подобающим крупному учёному, станет излагать факты в свою защиту. Самарина он не будет пачкать, наоборот, признает его ум, главенствующую роль в создании машины; и в подготовке книги признает его участие, но писать книгу, писать...
Каиров представлял, какие он слова скажет секретарю обкома, какую позу займет, как вообще поведет себя.
«Ну, а если и это не поможет,— текли помимо его воли мысли,— я тогда против Самарина его «столичные художества» подключу. И статейки в американских газетах припомню... кинокамеру и все такое. Того же Арнольда упрошу, и такой фельетончик сварганим, что у Самарина самого да и у всех его защитников вмиг пропадет охота тягаться с Каировым. С таким-то материалом...»
Он посмотрел на портфель, стоявший у книжного стеллажа. Там, в потайном отделении, хранилось письмо Самарину из Америки, фотопленка с амурной сценкой, перечень американских газет, писавших о дорогом киноаппарате, подаренном русскому инженеру, о загадочном исчезновении дочери миллионера...
Каиров понимал, что из этих фактов трудно шить обвинения в аморальном поведении, но вонючую жижу, как он себе представлял, замесить можно.
19
В театре проводили генеральную репетицию пьесы о Толстом. На нее пришел и Арнольд Соловьев. Когда репетиция была в разгаре, в театр пожаловал начальник областного управления культуры. Ветров стал нервничать. Поглядывая из своего кресла на игру актеров, он косил глазами в сторону начальника, который сел возле столичного искусствоведа и, изредка хмуря лицо, говорил какие-то фразы. «Недоволен Ветровым»,— с чувством невольной радости думала Маша. Её и Жарича Ветров заменил другими артистами, но на репетицию они пришли. «Недоволен Ветровым»,— мысленно повторяла Маша и тотчас возвращалась к эпизоду, который произошел с ней полчаса назад, когда она входила в театр. У самого подъезда к ней вдруг подошел Леон Папиашвили и тронул за локоть: «Подождите, Мария Павловна, я хочу вам что-то сказать».— «Говорите быстрее, я тороплюсь на репетицию»,— нетерпеливо попросила Маша. Леон вынул из кармана газету. «Вы, я полагаю, Мария Павловна, уже насладились...» — «О чем вы? Не понимаю вас»,— перебила его Мария. «Фельетон о Борисе Фомиче. Разве не читали?» — «Слышала, но не читала. Мне сейчас не до газет».— «Тут клевета напечатана. Борис Фомич опровергает. Самарина под суд отдадут, но я не о том...» — «Самарина?.. За что под суд? Как под суд?..» — «Прочтете фельетон — и вы все поймете, но я, собственно, не о том, я к вам, Мария Павловна, по поручению Бориса Фомича...»
Но Маша его не слушала. Она взяла из рук Леона газету, нашла фельетон и стала его читать. Читала внимательно, не торопясь, будто Леон и не стоял тут с ней рядом. Несколько раз прочла то место, где говорилось о расформировании группы электроников. «Каиров обобрал электроников до нитки: занес на счет своей лаборатории прибор, затем машину... Наконец, Самарин написал ему книгу. Электроника нужна шахтам, но ему, Каирову, она больше не понадобится. И он прикрывает работы по электронике. Создатель уникальных электронных аппаратов, человек, трудами которого интересуются во многих странах, остается за бортом».
«И ведь, наверное, как я: махнул на все рукой и ушел,— думала Мария об Андрее.— Нет, нет. Это удивительно, что мы не боремся».
И ещё подумала: «Как много общего между нами — мною и Андреем».
Марии захотелось тотчас увидеть Андрея, рассказать ему все, что произошло с ней сегодня, что она думала, в чем сомневалась.
Возвращая Леону газету, проговорила: «Какой мерзавец!» И уставилась на Папиашвили злым, холодным взглядом. Думала: «Да, да — я поеду к Андрею. Мы родственные души. Мы будем бороться».
«Мария Павловна,— говорил Леон,— вам надо вернуться. Борис Фомич страдает. Он ждет вас...» Мария не дослушала, повернулась и, не простившись, вошла в театр.
— Перерыв! — объявил Ветров. Вытирая пот со лба, спустился в партер к гостям. Сел.— Фу! — вздохнул он страдальчески,— пуд крови стоит мне каждая репетиция.
— Я, конечно, не режиссер,— заговорил начальник управления, словно ничего не произошло,— но Толстой в этом виде мне не нравится.
Ветров, вцепившись пальцами в мягкие валики кресла, боролся с искушением бросить в лицо собеседника грубость, но он тут же представил, как против него создается фронт: Мария Березкина, Жарич, облисполком... И он понимал, что лучше бы инцидент замять, спустить на тормозах... Понимал, но злоба плохой советчик. А тут ещё Соловьев подлил
масла, в огонь:
— Советовать в делах искусства... рискованно.
— Да, рискованно! — в тон Соловьеву заговорил Ветров.— В свои режиссерские замыслы я никому не позволю вмешиваться. Вы беретесь судить о том, чего, простите, не можете знать в силу...