— Что-о?.. Сыч писал, а ты подписывал?..
Редактор повернулся к Сычу, торжествующе смотрел на него, словно бы говоря: «Видишь, Архипыч-то отпирается. Значит, ты один во всем виноват».
Евгений чуть не застонал, заслышав такую подлость. Редактор же, продолжая смотреть на Сыча и покачивая головой, продолжал:
— Подумать только, зеленый журналист маститого писателя обманул. Ах, Архипыч, седая твоя голова. Я-то тебе только и поверил. Думаю, Архипыч в институте работал, знает там обстановку, а ты говоришь: Сыч тебя обманул. Ай-яй-яй, час от часу не легче. Спровоцировал, говоришь?.. Да как же он тебя... Значит, и ответственность на этого зеленого петушка? Умываешь руки, Архипыч... А-а?.. Все понятно, дорогой. Ладно уж, не волнуйся, пиши себе толстые книги про Лободу, поучай молодежь, а мы тут разберемся, как-нибудь сладим... Ладно уж. Редактор положил трубку. И как раз в этот момент вошли два фотокорреспондента, положили на стол снимки. Редактор краем глаза разглядывал фотографии, тихо говорил:
— В Тмутаракань, в Тмутаракань... Там есть многотиражка, туда и несите свои картинки. ещё Елабуга есть — там тоже примут. А у нас большая газета, нам кашки-ромашки не подходят. Нет, нет — в Елабугу.
Тмутаракань и Елабуга — излюбленные словечки редактора. Может быть, ещё в молодости услышал он об этих дальних, как ему показалось, медвежьих углах. С тех пор и посылал туда всякую незрелую продукцию — дескать, там и такого нет, там все сойдет.
Фотокорреспонденты, сгребая со стола снимки, устремлялись назад, к двери. Спорить с редактором бесполезно. Раз он сказал «кашки-ромашки» и «Тмутаракань», значит, все кончено, снимки бросай в корзину.
Они выходили из кабинета, а вслед им неслось.
— Идите, идите, и никакой профсоюз вам не поможет.
Это тоже была поговорка.
Оставшись с Сычом наедине, редактор с минуту молча смотрел на корреспондента, потом заговорил:
— Нет-нет, вы когда-нибудь взорвете редакцию. Я попрошу у строителей монтажный пистолет и застрелю вас всех (очередная шуточка). Да, да, застрелю. И тебя первого.
На Сыча уставились воспаленные от долгого чтения глаза. Слипшиеся ресницы кончиками упирались в стекла.
— Ты что — заявление принес об уходе?
Сыч знал чудачества редактора, много слышал о его язвительных шутках, но тут его взорвало.
— Да,— кивнул он решительно и тут же присел к столу, размашисто начертил: «Прошу уволить... по собственному желанию».
Редактор взглянул на подвинутую ему бумагу, потрогал пером ноготь собственного пальца. Потом ещё ближе пододвинул к себе заявление. Читал он внимательно, как читают малограмотные. И наклонял голову то на одну сторону, то на другую. Потом вкрадчиво кончиками пальцев стал приближать заявление к себе:
— Эх-хе-хе... Сыч, Сыч... Летать бы тебе ночью, а днем в глухих зарослях сидеть, как тезке твоему. Ничего-то ты не видишь, не разумеешь — молодой ты и горячий. В газете таким противопоказано, наплачешься с тобой в газете. А заявленьице ты правильно написал — по собственному желанию, по-хорошему... И тебе лучше, и нам спокойнее.
— Подписывайте, Василий Григорьевич, не скоморошничайте. Ведь, наверное, устали всю жизнь шута разыгрывать.
Редактор сверкнул глазами из-под очков, быстро, нервно написал в углу листка: «Удовлетворить». И, не глядя на Сыча, двинул заявление на угол стола. Евгений с достоинством взял заявление, аккуратно свернул его, положил в карман. И уже в дверях повернулся, сказал редактору:
— Вы не волнуйтесь, Василий Григорьевич, не переживайте. За фельетон вас в тюрьму не посадят. А если что, звоните мне. Помогу.
Сыч ободряюще кивнул и вышел из кабинета.
18
Каиров сидел в кресле у себя дома и, страдальчески наморщив лоб, думал свою невеселую думу: как теперь быть ему в его новом положении, как появиться в Москве, прийти в институт и приняться за исполнение обязанностей директора? Казалось Борису Фомичу, что у всех на столе теперь лежит газета с фельетоном и все только то и делают, что читают фельетон и покачивают головой: «Как же это он решился?.. Как он посмел!..» И когда Каиров представлял за этим занятием знакомых людей в Москве, Степнянске, в других городах, у него по спине проступала испарина, а на большом полысевшем лбу глубже обозначались страдальческие морщины.
— Представляю, как теперь все судачат, какие идут толки...— глухо говорил он ходившему по комнате Арнольду Соловьеву.
— Плюньте на толки! — с раздражением и циничной храбростью говорил Арнольд.— Приедете в Москву, сядете в директорское кресло — и все перед вами запляшут. Нашли чего бояться — областную прессу!..
«Приедете в Москву... Хорошо бы!.. А ну как новому секретарю обкома взбредет в голову завести на меня персональное дело».
Беседуя по телефону с Соловьевым-старшим, Каиров не высказал этих своих страшных опасений, не хотел он посвящать в них и Соловьева-младшего. Впрочем, Борис Фомич и сам-то боялся касаться их — слишком реальна и ужасна по возможным последствиям была у него перспектива.
«До меня ли им, до меня ли?..» — успокаивал он сам себя, нетерпеливо барабаня пальцами по поручням кресла.
В раскрытую дверь балкона ворвался холодный сырой ветер, и за спиной Каирова, чуть ниже окон, грозно зашумела крона тополей. Гром ударил глухо, далеко, а затем, минуту спустя, загремел ближе, раскатами, точно по небу кто-то пускал камни и они ударялись по железным крышам. Каиров инстинктивно отстранился от двери, подался в противоположный край кресла, но не встал и даже не повернул голову в сторону балкона. Он не отвлекся от своих горестных дум и на голос Арнольда Соловьева, начавшего перечислять все способы, которыми ещё вчера он мог предотвратить появление в газете этого «грязного, отвратительного фельетона».
— Наконец, есть же в газете ваши друзья! — взмахивал рукой Арнольд и дергал в сторону и назад взъерошенную и страшную в полумраке осеннего вечера бороду.— Есть же, черт подери!..
Он в эту минуту старался казаться взрослым, серьезным и очень важным. В воинственной позе расхаживал по пустой профессорской квартире, изрекал сентенции, придумывал варианты действий. Втайне Арнольд опасался гнева Соловьева-старшего. Больше лее всего его угнетала и раздражала неожиданная потеря Каирова, как союзника и помощника в устройстве концертов на шахтах и на заводах для киевского скрипача, в организации рецензий о «громадном впечатлении, произведенном на горняков и металлургов» игрой молодого таланта.
— Звоните, Борис Фомич, звоните!..
Каиров лениво поднял на Арнольда голову, с минуту смотрел на него отрешенным, пустым взглядом.
— Кому звонить? Зачем?.. Ах да! Я сейчас позвоню.
«Да, да, конечно,— подумал Каиров,— я сейчас позвоню... В концертах скрипача заинтересован Роман Соловьев». И Каиров, как ни тяжело было ему в эту минуту, решил позвонить на квартиру знакомому журналисту, попросить его сделать скрипачу рекламу. В газете у него было больше своих, знакомых людей, чем чужих. Не раз некоторые журналисты доказывали Борису Фомичу свою верность. А тут вдруг словно вымерли знакомые газетчики. Не подняли шума, не сбросили с полос ужасный фельетон. Ну хотя бы накануне публикации ему на квартиру позвонили, он бы и сам нажал нужные педали.
Каиров позвонил знакомому газетчику, долго говорил о киевском скрипаче, просил дать рецензию и вообще рекламу.
Потом ходил по квартире. Арнольд гремел чайником на кухне — готовил кофе, а Борис Фомич ходил и ходил из угла в угол. Старался припомнить, что ещё нужно сделать сегодня для Арнольда. Да, кажется, ничего не надо, кажется, сегодня он все свои обязанности исполнил. Но зачем же он ещё здесь остается, этот надоевший ему хамоватый... искусствовед. А может, он ждет ужина?.. Может, Зина и Михаил намереваются, как и вчера, с шахты, с концерта, который идет сейчас, заехать к Каирову и, так же как вчера, у него на квартире устроить пирушку?.. Ох как же они надоели, эти родственнички Соловьева!..