Кстати, следует заметить, что Доманович «мог» оказаться на каторге, но сидеть в тюрьме довелось все-таки не ему, а Нушичу. Сам он писал дочери следующее:
«Я признаю, что я юморист, а не сатирик. Но не признаю, что я не подвергал осмеянию те явления нашего быта и общественной жизни, которые того заслуживают. Вот мои „Листки“, „Народный депутат“, „Подозрительная личность“, „Протекция“, „Свет“, вот мои бесчисленные рассказы, в которых высмеяны человеческое тщеславие, фальшивая благотворительность, половинчатость, подхалимство, в которых во всей своей красе изображена наша бюрократия и высмеяна необузданным смехом наша администрация. И все же этот смех не горек, не желчен, не ядовит…
Я люблю людей, и это одна из моих ошибок в жизни и, если верить моим критикам, в литературе. Сатира, та самая острая, злая сатира, на мой взгляд, очень часто макает перо во всякую пакость. Человек должен быть либо горбатым, либо туберкулезным, либо уродом, к тому же презираемым, отверженным, чтобы он сел и, кровавя сердце ногтями и изгоняя пену на губах, ради отместки обществу написал такую сатиру, которую наши критики называют „острой“, бичующей… и т. д.
Вот и еще одно обвинение, против которого я не хочу защищаться и могу спокойно стоять перед судом присяжных, а выслушав речь обвинителя, сказать: „Виновен!“»
Для Нушича разница между сатирой и юмором в том, что сатирик ненавидит все, над чем издевается, а юморист любит людей, но высмеивает их недостатки или обстоятельства и явления, которые их порождают. Ненавидел же Нушич саму ненависть, злобность. Ненавистников, одержимых лихорадкой разрушения только потому, что они чувствуют себя обделенными. Выродков, которые разрушают весь уклад человеческой жизни в своем стремлении к власти над народами, к тому, чтобы «пасти народы жезлом железным».
И наконец, Нушич дает определение своим комедиям.
«Литературные судьи говорят, что моя комедия — комедия нравов, которая по своему значению менее ценна, чем комедия характеров, которой у нас занимался один Стерия Попович.
Я и в самом деле дал комедию нравов, и я считаю, что в переходное время, на которое приходятся мои занятия литературой, можно было дать только такую комедию. Я живу в смутное время, время преобразований, время, когда периоды и эпохи сменяются с кинематографической быстротой, когда одни события громоздятся на другие и прошлое исчезает за одну ночь, чтобы уступить место настоящему. Я видел, как разрушали мечети, чтобы на их месте воздвигнуть современные палаты; я видел, как срывают железные ставни, чтобы устроить современные витрины; я видел отцов в народных костюмах и сыновей в цилиндрах; матерей в фесках, дочерей в кринолинах, внучек в коротеньких, как у кокоток, юбках; я застал то время, когда матери считали за стыд чихнуть в обществе, и видел дочерей, купавшихся вместе с мужчинами в смелых купальных костюмах; я присутствовал на вечеринках, где наши матери танцевали отдельно от мужчин, в другой комнате, и я видел, как их дочери, делая чувственные телодвижения, танцуют уанстеп апашей, позволяя танцору держать ногу меж своих ног.
И все это не имело промежуточных форм, ни один период не переходил в другой постепенно, в соответствии с тем великим законом прогресса, которому должны подчиняться и общество и человек, — перемены наступали с кинематографической быстротой, да так, что иногда ночь, отделяющая один день от другого, выглядела как промежуток в пятьдесят лет.
День, который исчезал из календаря, был иногда похож на отжитую эпоху, на книгу, которая прочитана и больше никогда не будет перечитываться».
И в этой кутерьме трудно было останавливаться возле одиночек, он мог замечать лишь самые большие и общие явления и вносить их в свои комедии. Но, писал Нушич, «тот, кто придет после меня, сделает еще один шаг и даст комедию характеров». Он еще не знал, что успеет сделать это сам.
Впрочем, Нушич считает, что «и „Народный депутат“, и „Подозрительная личность“, и „Протекция“ развиваются на широкой основе, они показывают целое общество, целое время, и каждая из них целая галерея типов».
Ссылаясь на Скерлича, критики твердят, что комедия Нушича, комедия нравов, вскоре забудется. И тут Нушич делает совершенно убийственный ход. Он цитирует Скерлича, который писал о творчестве Йована Стерии Поповича: «До сих пор Йован Ст. Попович разрабатывал комедию характеров, изображая отдельные типы и разоблачая в них такие человеческие недостатки, как тщеславие, скупость, злонравие, высокомерие. Но он делает еще один шаг и дает комедию нравов» (подчеркнуто Нушичем. — Д. Ж.).
Критики еще не разобрались в иерархии комедий, в том, какая из них выше чином, но пропуска в бессмертие уже выписывают.
И кстати, «о бессмертных»…
Возвращаясь к своей неудаче с выдвижением в Академию, Нушич пишет: «Академия, как мне известно, нашла, что я недостаточно академическая фигура (в литературном смысле), и не сочла возможным принять меня в число своих членов…
„Академическая фигура“ — это тот, кто тридцать лет роется в старых книгах и в результате столь упорного труда делает открытие, что Досифей[30] впервые посетил Хопово 27 марта, а не 14 апреля, как полагали до сих пор. Одним словом, „академическая фигура“ — это тот бессмертный, чье имя забывают через неделю после панихиды».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«АВТОБИОГРАФИЯ»
Поговорим о смехе…
Г. Спенсер утверждал, что это «особый род мышечного действия»…
Комизм пробовали объяснять по-всякому. Платон отдавал искусство смеха в удел «рабов и чужестранных наемников». Бергсон не видит смешного вне человеческой природы. Фрейд разбирал анекдоты, разыскивая в них бессознательные биологические инстинкты. Юрий Борев настаивает на том, что «комическое вызывает социально окрашенный, направленный на известный объект смех», и поясняет: «Смех есть форма особой, эмоционально окрашенной критики, эстетическая форма критики»…
Но что же все-таки смешное? «Отклонение от нормы», «контраст», «эмоционально окрашенная критика»?..
Проанализирован десяток анекдотов, переставших навеки быть смешными. Остался еще миллион, и вряд ли кто-либо возьмется за их анализ…
Пожалуй, придется согласиться с автором старого учебника драматургии В. Волькенштейном, который, не тратя много ученых слов, чистосердечно сознается:
«Смешное, как объект исследования, представляет собой трудность: а именно — при анализе этот объект исчезает. В то время как, анализируя драматический момент, мы сохраняем впечатление трогательного или ужасного, любой анекдот, если его начать анализировать, перестает быть смешным».
Изложение комических произведений — тоже дело неблагодарное. Испытываешь томительное чувство неловкости всякий раз, когда приходится пересказывать какую-нибудь нушичевскую комедию или юмореску.
Например, повторы в комедиях Нушича вызывают у публики смех. В «Народном депутате» Еврем трижды рассказывает, как «господин начальник подошел ко мне, положил руку на плечо, словно брату родному». Публика смеется — она знает, что это явление необыкновенное, что начальник — человек грубый и отнюдь не склонный к панибратству, что Еврем ему очень понадобился, раз он обращается к нему, словно к брату родному. Надо еще передать состояние самого Еврема, настолько пораженного таким обращением, что оно не идет у него из головы. Читатель на протяжении этого абзаца даже не улыбнулся. Как говорится, «при анализе объект исследования исчез».
Можно заявить, что Нушич часто достигает комического эффекта, вкладывая в уста людей, движимых низкими побуждениями, слова благородные, произносимые с самых высоких трибун, хотя и немного стершиеся от частого употребления. И даже привести примеры. И примеры эти повиснут в воздухе.
Если в маленьких анекдотах есть тысячи и тысячи оттенков смеха, то в больших комических повествованиях оттенков этих не счесть. В них может звучать смешно любая фраза, так как читатель уже предрасположен к смеху. Часто играет роль уже сама личность рассказчика — мы заранее ждем, что он предоставит нам возможность произвести «мышечное действие особого рода», и улыбнемся, если даже он покажет нам палец.