Цветы действительно были хороши. Как это ни парадоксально, подобные жалобы обычно сопровождают подъем литературы. Во времена ее упадка со всех сторон слышны не жалобы, а панегирики.
Если духовно «Звезда» возвысилась над своим веком, то материально она прозябала. Оскудение было полное. Вечно висел долг типографии, не хватало денег на покупку бумаги, дров… А если появлялся динар-другой, то в большинстве случаев Янко и его друзья отправлялись в ближайшую кафану, чтобы «отпраздновать» это событие.
Не нам судить щедрую, широкую натуру Янко Веселиновича, но этот веселый, внешне похожий на Шевченко человек жег, как говорят, свечу с двух концов. Несмотря на слабое здоровье, он большую часть времени проводил в кафанах с приятелями. Полученные деньги тут же тратил. Залезал в долги. Когда становилось невмоготу, садился писать, сочинял рассказ за рассказом и снова пил. Писал быстро, легко, но вскоре стал повторяться.
Бранислав Нушич снова оказался в родной стихии кафанских посиделок.
Летом 1899 года на экс-короля Милана было совершено покушение. Он отделался легким испугом, но сотни людей были арестованы, а почти все газеты и журналы — закрыты. Общественная жизнь замерла.
«Звезда» чудом уцелела. Великое множество политиков и журналистов, оказавшихся не у дел, теперь торчали в редакции «Звезды» или сидели в «Дарданеллах».
Вокруг сотрудников и друзей газеты — Янко, Бранислава Нушича, Домановича, Милована Глишича, Дядюшки Ильи, Стевана Сремца, Павла Маринковича — образовалось общество, исповедовавшее культ устного юмористического и сатирического рассказа, шуток и анекдотов, которые, растекаясь из «Дарданелл», заменяли белградцам закрытые газеты.
Янко был другом и любимцем всех и каждого.
Добрая душа, он помогал, как мог, безработным литераторам…
В то время в Белграде влачил жалкое существование известный хорватский поэт-эмигрант Антун Густав Матош. Дело уже гало к зиме, когда улицы Белграда продувает свирепый северный ветер «кошава». Янко встретил Матоша у «Дарданелл» без пальто. Посмотрел он на хилого посиневшего поэта, снял с себя пальто и отдал Матошу. А на другой день Янко встретил поэта снова без пальто.
Матош спокойно объяснил ему:
— Продал я его, брат, за семь динаров. Задолжал хозяйке за квартиру. А то бы ночевать негде было, теперь на Калемегдане не посидишь, на звезды не поглядишь.
Матошу «Дарданеллы», а позже «Театральная кафана» казались чем-то вроде парижского «Прокопа» или лондонской «Сирены» XVIII века.
«Этот круг, — писал он, — самый остроумный и самый вольнодумный из всех мне известных. Даже у парижской богемы нет такого остроумия и „перца“. Даже Пера Тодорович, модернизатор белградской прессы, самый острый и даровитый сербский журналист, сербский Эмиль Жирарден, и тот еле успевает поворачиваться в этом парадоксальном обществе, где — как в XVIII столетии — красноречие и удачная острота ценятся больше успеха хорошей книги. И тот, кто, подобно Лафонтену, вял и глуп в обществе, пусть туда лучше не является… Вполне естественно, что в такой атмосфере должны были вырастать блестящие, совершенно особые шутники и рассказчики… Вот в каком обществе царит красивая, седая забубенная головушка Стевы Сремца… и гасконская голова Бранислава Нушича».
Какое это было пестрое общество! Правда, их объединяла неприязнь к «западникам», получившим образование в европейских столицах и претендовавшим на литературный и научный авторитет.
Димитрий Вученов, автор биографии сатирика Домановича, яркой личности и непременного участника заседаний в «Дарданеллах», писал:
«Богема конца девятнадцатого и начала двадцатого века по ряду вопросов вступила в конфликт с новой эпохой в сербской литературе и культуре. Она выдвинула на первый план самобытный, природный талант художника и, защищаясь от каких бы то ни было тисков — прописей, правил, дисциплины, недооценивала образованность, культивирование таланта. Она была против дисциплинированности, подчинения догматическим прописям, указывающим границы и пути творчества… против критериев утонченного вкуса, которому противопоставляла элементарную творческую силу художника. Богема не признавала авторитета каких бы то ни было критиков или теоретиков литературы, она никому не хотела давать возможность стать ее ментором… Поэтому ни один критик не прижился в этом богемном обществе, да и в Янковой „Звезде“, которая кроме взглядов политической оппозиции выражала еще и взгляды большинства тогдашней белградской богемы, не утвердился ни один выдающийся критик».
ГЛАВА ВТОРАЯ
ВСЕ ТРИ ПЬЕСЫ
Нушич наслаждался обществом друзей, манкировал службой, на которой к известному писателю относились снисходительно, и усердно работал по ночам.
Он пишет рассказы, заканчивает роман «Дитя общины», сюжет которого пришел ему в голову еще в Приштине. Возможно, замысел был подсказан одним случаем в местной сербской общине, куда пришла просить вспомоществования незамужняя женщина, родившая ребенка.
— А откуда он у тебя? — спросил один из весело настроенных членов совета общины.
— Бог дал, сударь.
— Ты в такие дела бога не вмешивай. Скажи правду, от кого ребенок? Мы от отца потребуем, чтоб содержал его.
— Один бог знает, сударь. От нищеты это.
Община приняла решение заботиться о ребенке, а воображение Нушича перенесло его в маленькое сербское село, где развеселая вдова родила ребенка, отцом которого с полным правом могут считать себя и местный староста, и поп, и общинный делопроизводитель, и лавочник, и кабатчик, и учитель… Вдова вскоре скрывается в неизвестном направлении, а общине теперь надо бы усыновить младенца. С этого начинается роман, который впоследствии все, называли не иначе, как «сумасшедшей симфонией смеха».
Сам младенец делает только то, что и полагается делать младенцу — пищит, сосет из рожка молочко и пачкает пеленки, но вокруг него происходит много событий. Вся Сербия предстает перед нами — от маленького села до Белграда. Нушич превосходно знает народную речь, народный юмор. А каковы типы! Вот ёрник и выпивоха сельский поп является к плуту старосте договариваться о судьбе ребенка.
«Староста искоса посмотрел на попа, но тот начал ласково и тихо, как настоящий христианский проповедник. Прежде всего он напомнил старосте про четыре „с“[16], и добавил к этому стишок: „В согласье можно гору своротить, а в ссоре — в рабство угодить“. Потом он сослался на присловье: „Кто тебе выбил око?“ — „Брат!“ — „То-то хватил так глубоко“. И, наконец, рассказал старосте известную историю о том, как один царь, будучи при смерти, призвал к себе семерых сыновей, взял семь прутьев, связав их в пучок и дал сыновьям, чтобы переломили. Но ни один из них пучка не переломил, а по отдельности каждый прутик ломался легко. Поп тем самым хотел сказать, что он — один прутик, староста — другой, а кабатчик и делопроизводитель — третий и четвертый. И чтобы окончательно убедить старосту, поп напомнил ему о гибели сербского царства на Косовом поле из-за несогласия вельмож».
И вот они уже в уездном городке трепещут перед лихим начальником, сменившим за девять лет службы четырнадцать уездов, шесть раз уличенным во взяточничестве, и все-таки нужным человеком.
— Мы пришли, — путаясь, говорит староста, — от имени ребенка, то есть… от имени нашей общины, которая внебрачно родила ребенка, то есть…
Начальник запрещает общине усыновлять младенца. И младенец начинает кочевать по рукам. Он попадает к вдове, которой после смерти мужа полагается наследство только в том случае, если она родит от него ребенка мужского пола. Она подменяет младенцем собственную девочку. Разоблаченная адвокатом, который предварительно высосал из нее все деньги, вдова уступает младенца гулящей девице, задумавшей шантажировать одного из своих «благодетелей». В каких только руках не побывало дитя общины! В Белграде некая Мара дает его даже «напрокат» тем своим соседкам, которые стараются разжалобить городское начальство и получить пособие по бедности. Соседка предлагает Маре динар за несколько часов пользования младенцем.