— Значит?..
— Значит, им все можно. Выдавать всю агентуру в одной из капстран, устраивать унизительные судебные процессы. А нам нельзя препятствовать.
Вадим Алексеевич продолжал смотреть в потолок.
— Вот руки мои, — произнес он и показал Стренцову ладошки свои. — Это — руки интеллигента. Белые, чистые, выразительные и крепкие. Не задубелые руки хлебопашца, не почерневшие от угля руки кочегара, а руки интеллигента Вадима Травкина. Они не закопчены, не порезаны, не шелушатся от химикалиев и не покрыты волдырями. Это не значит, что они гнушаются лопаты, отбойного молотка или штурвала комбайна. Они возьмутся и за то, и за другое, и за третье. Но любое орудие труда они будут держать самым рациональным способом, они не повредят себя, они всегда будут чистыми и эластичными. Я сажу буду паковать в мешки — и руки останутся беленькими, потому что я придумаю облегчающее и сберегающее человека приспособление. Это — мои руки. А если бы я сейчас раскрыл черепную коробку, то ты увидел бы и царапины, и ссадины, и кровоподтеки, и следы костных болезней, и лопнувшие волдыри, и гнойнички, и чесотку... Настрадавшийся мозг! Натруженный мозг! Истощающий себя ненужной работой, вынужденный переводить фантомы на язык реальностей... Командуйте моими руками, но не мозгом. Он устал.
— Вадим: «Долина»!.. Надо сдавать. Выхода нет... Расскажу тебе одну историю, она во мне сидит рядом с осколком. — Стренцов прикоснулся к груди. — Сорок шестой год, представь себе. Москва, управление, привыкаю к работе в центре. Комнатушка на шестом этаже, два стола, два сейфа, на меня и капитана Бурова. Сидим, шелестим бумагами. Курим вместе, в туалет — по очереди, каждый свои бумаги — в сейф, возвращаешься — достаешь из сейфа, проверишь — и вновь шелестим, почитываем. Однажды вернулся — открыл сейф, проверил: нет одного документа! Нет! А был! Десять минут назад был! Еще раз проверяю — нет! Скосил глаза на Бурова. Тот спокойненько читает свое, вдумчивый такой. Витя, говорю, беда!.. Тот напугался, побледнел; успокойся, еще раз проверь, все бывает — это он мне внушает. Сели, покурили, порылись. Как сквозь землю! Бегу, докладываю начальнику отдела. Тот мне: садись, пиши, изложи подозрения. А какие тут могут быть подозрения? На кого? На Бурова, который животом своим пропахал на фронте больше, чем трактор в посевную?.. Беру все на себя. Последствия контузии, забыл, куда подевал, виноват, готов понести наказание... Ладно. Через час вызывают, с Буровым, на ковер. Сидят: начальник управления, начальник отдела и еще один, из подразделения одного. Втроем на меня, как собаки вцепились, махают перед носом рапортом моим. Ты почему, такой-сякой, от Бурова отводишь подозрения? За него ручаешься? Себе не доверяешь, а его выводишь из круга дознания? Как же ты работать будешь, мягкотелый такой и доверчивый? Буров по нашему заданию документ изъял, для проверки бдительности! Смотрю на Витю. Голову опустил, стоит, не дышит... Выговор объявили мне, предупредили, чтоб впредь... Буров потом винился передо мною: извини, мол, не мог иначе, жена, дочь, прибавления к семейству жду. Пережил это, успокоился вроде. Дней десять проходит. Как-то утром получили в спецхране чемоданчики свои с нужными материалами, опечатанными накануне, нами же, только вошли в комнатушку — звонок, вызывают Бурова на совещание. Чемоданчик он — в сейф, закрыл его, опечатал для верности и — бегом. Через полчаса возвращается, лезет в сейф, лезет в чемодан, покопался в нем, закрыл его, долго сидел, думал о чем-то. А потом тихо так и жалко: «Миша, отдай... Дочке всего полтора года, и жена к роддому близка, жить-то им — как?..» Клянусь и божусь, что ничего не брал. Не верит. Пошел докладывать. Вернулся, сел под портретом Феликса, едва не плачет. Извини, говорит, но указал на тебя как на единственно возможного похитителя. Сволочь ты, выругал я его. Через час — на ковер. Те же трое. Вцепились в Бурова: как же смеешь ты не доверять другу и чекисту, советскому человеку? Как же ты будешь плечом к плечу защищать вместе с ним завоевания Октября?.. Вот так-то, Вадим.
Травкин долго молчал. Шевельнулся.
— Кто ж украл-то?
— Да они же и похитили, из спецподразделения, ночью, вскрыли чемодан и...
— Не симметрично, Миша, не симметрично...
Теперь надолго замолчал Стренцов. Встал, походил по комнате. Вновь сел.
— Говорю тебе: выхода нет. Но тебе-то я такой вариант разработал, что унижаться не станешь. Просто побываешь в одном местечке. Посидишь, поговоришь там, люди там свои, понимающие, с ними Травкину можно оставаться Травкиным. Я тебе все растолкую...
50
— Травкин Вадим Алексеевич! — приподнятым тоном произнес лейтенант за конторкой, изучив партбилет Травкина и сверившись с какими-то записями перед собою. Произнесенная им фамилия оживила другого лейтенанта, за перегородкою сидевшего. Он наклонил голову к своим бумагам, где нашел прозвучавшую фамилию. Партбилет был им осмотрен во второй раз и найден соответствующим тому, что он ожидал увидеть.
— Вам 4-й этаж, — напомнил он, протягивая Травкину билет. — Найдете?
Травкин кивнул... Кабина лифта, выложенная внутри зеркалами и красным деревом, привела его в легкое недоумение. Он мог увидеть себя почти во весь рост, и не только спереди: он мог убедиться, что арбатская парикмахерша хорошо потрудилась над его затылком, что пиджак сидит на нем превосходно. Человеку в таком лифте давалась возможность не только проконтролировать себя, но и приучиться к тому, что осматривание со всех сторон — необходимость, вытекающая из быта.
На 4-м этаже партбилет был вновь проверен, при выходе из лифта. Лейтенант лихо козырнул ему, но едва Травкин удалился на несколько шагов, как тот же лейтенант чрезвычайно дружелюбно окликнул его:
— Вадим Алексеевич!..
— Да?.. — Травкин повернулся к нему, широко улыбаясь: так приятно было услышать имя-отчество свое в этом безлюдном, чинном заведении!
— Парторгу-то скажите: пусть штампики поставит на взносы! — тоже широко улыбаясь, сказал лейтенант.
— Ага, — произнес Травкин, несколько удивленный стилем контрольно-пропускного режима на этом объекте. Взносы за июль он заплатил, в коридоре поймав секретаря парткома, но штампика у того не было с собою, и о штампике можно было сказать еще внизу. И радоваться звучанию имени и отчества не стоило бы. Однако взять кое-что на вооружение надо: караульный сервис на объекте этом отработан до последних улыбочек, всюду чистота, люди не шмыгают из кабинета в кабинет, обстановка располагает к делу, кое-какие детали полезно отвлекают внимание, на дверях странные до изумления фамилии, таких ни в «Ономастиконе» не сыщешь, ни в телефонном справочнике не найдешь: Сузозвакин, Кушезвурдин, Шашалаин — откуда, из каких таежно-нечерноземных захолустий?!
Вдруг его окликнули просто и весело: «Вадим!» Человек, в котором все было в меру, лет сорока эдак, дружески полуобняв Травкина, сказал, что его зовут Павликом и что надо идти сюда, вот в этот кабинет.
— Тот самый Травкин, — озабоченно произнес Павлик, представляя и знакомя. — Агроном из глубинки, селекционер, вывел высокоурожайный сорт картофеля — это в наше-то время, когда и низкоурожайный остается в земле неубранным!..
Человек, сидевший у журнального столика, назвал себя Шуриком. Высок, прям, отменно здоров, пиджак снят и брошен на столик, поверх белоснежной рубашки — широкие голубые подтяжки, галстук чуть приспущен, брюки безукоризненно выглажены, но тоже — все в меру. Таких Павликов и Шуриков полным-полно в каждом министерстве, работники они не сидячие, но и не бегающие, они где-то между «исходящими» и «входящими», мастера утрясать и увязывать, а мерка, по которой они выкроены, задана названием учреждения. Пройдет пять, десять лет — им обоим будет по сорок, как и сейчас, такая уж комплекция, такая уж должность, обязывающая помощников секретарей ЦК быть моложе, проворнее своих шефов.
Вадим Алексеевич сел, огляделся. Для многочасовых совещаний кабинет не годился, хотя и мог вместить для обсуждения чего-либо человек пятнадцать, столько примерно стульев выстроено было вдоль стола, торцом приткнутого к письменному, с телефонами. На журнальном столике веером лежали интереснейшие брошюры и журналы, и помощники, горя желанием даже в малости помочь Травкину, по глазам его поняли, что нужно ему, и нужное увязали в аккуратнейшую пачку. Более прыткий Павлик смотался куда-то и вернулся с тассовками, телеграммами ТАСС в сыром виде, еще не просеянными, и Вадим Алексеевич, бегло просмотрев их, узнал между прочим, что в городе Конакри трое негров ворвались в лавку бывшего колонизатора, несмотря на протесты белого полицейского. Шурик и Павлик вели между тем разговор, не только доступный ушам Травкина, но именно на его уши рассчитанный, и смысл их реплик сводился к тому, что Травкина п о д а в а т ь Михаилу Андреевичу опасно и трудоемко, человек этот достиг таких успехов, что уже не в состоянии уловить разницу между общим и частным, конкретности его как-то не задевают, и если, к примеру, ему говорят о венике, то он почему-то полагает, что речь пошла о всей легкой промышленности; о существовании мелких человеческих страстей он знает, но смотрит на них с точки зрения последнего Постановления, в лучшем случае, а то начнет прикладывать к страстям теорию взаимоотношений сознания и бытия; соберет, бывало, на смотр идеологическую рать свою и сильно гневается, потому что рать так и не научилась держать строй без любимых цитат из великого наследия. Тяжелый человек, одним словом, и сколько же трудов пошло на ввинчивание в его память фамилии Вадима Алексеевича!