Травкину предложили дать необходимые справки по затронутым вопросам, и Травкин с благодарностью вспомнил Сергея Павловича Королева, который покатал уже за него тачки на золотом прииске. Еще больше поблагодарил он Федора Федоровича: в разговоре с ним обнажилось и обозначилось то, что пряталось от ума.
— Никаких справок от меня не получите... — процедил Травкин. — Бремя доказательства невиновности на обвиняемом не лежит. Здесь прозвучала фамилия моего помощника, Родина. Его, а заодно и меня, обвиняют в занятии им руководящего поста без должного на то основания. Так вот, запросите соответствующее министерство и получите справку о том, что упомянутый Родин Владимир Михайлович высших учебных заведений радиотехнического профиля не кончал и вообще в них не обучался. При наличии такой справки и будете иметь право обвинять меня в приеме на работу Родина... И так — по всем пунктам. Памятуя о том, что не один век уже обвиняемый освобожден от необходимости давать показания, идущие ему во вред. И о том, что лжесвидетельство всегда было не только грехом, но и преступлением... Причем не надо ссылаться на то, что мы — единомышленники и к нам неприменимы процессуальные нормы. Сейчас — не Средневековье. И эту девочку не трогайте — Федотову... Наконец, побыстрей все делайте, побыстрей, человек я занятой, у меня дела на полигоне.
— Есть вещи поважнее обороны...
41
Повинуясь партийной дисциплине, Вадим Алексеевич в назначенное ему время появлялся в коридоре КПК. Очередей здесь не было. Одинокие страдальцы, сосредоточенные на своей боли, терпеливо ждали, как в приемной стоматолога. Боль у всех была одной природы, в кабинетах же определяли — праведная она или не праведная. Те, кто могли еще говорить, иногда рассказывали Травкину о себе, потому что казался он всем своим, простецким: пятирублевые китайские брюки «Дружба», выгоревшая ковбойка и загар выдавали в нем человека не кабинетного. Вадим Алексеевич непроницаемо выслушивал исповеди. Кто прав, кто виноват — не разобраться. Кто, к примеру, Федор Федорович Куманьков? Рачительный организатор научных исследований — или преступный махинатор? Кто этот вот лохматый гражданин, что орет на весь коридор: «Вы не людей, а мысль убиваете!.. Чувство душите!.. Вы полгода читаете всякую пакость обо мне, тона не повышая на пакостников, а возмутился я — так, оказывается, я неправильно себя веду!.. Что у вас с ушами? Что у вас с глазами?..»
Михаил Михайлович Стренцов подкараулил Травкина, приоткрыл дверцу своей «Волги», приглашая на автопрогулку по Москве. Сказал между прочим, что в конце 44-го года он о б е с п е ч и в а л Сергея Павловича Королева. Будущий Главный Конструктор был в группе, которая изучала ФАУ в Германии, всю группу сугубо штатских товарищей переодели, Королев стал полковником, как и многие другие, форма на них выглядела нелепо, фронтового шика не чувствовалось. Стренцову однажды пришла идея: собрал все фуражки в мешок и мешком по капоту «опеля», чтоб пообмять, чтоб штатским духом не несло от этих полковников...
Ни Родину, ни Воронцову Травкин никогда не рассказывал о Стренцове. Опасался, видимо, что помощники его наберут мешок сведений о Стренцове да мешком этим трахнут по Травкину.
Ныне, продолжал Стренцов, сугубо штатский полковник стал академиком и охотно заступается за невинно обиженных, и, если Вадим Алексеевич разрешит, он, Михаил Михайлович, обратится напрямую к Сергею Павловичу, а тот уж позвонит кому надо и вытащит Вадима Алексеевича из гнусной этой истории.
— Нет, — отказался Травкин после долгого раздумья. — Каждому свое. И должна быть последовательность в цепочке технологий.
— Это вполне реально, — настаивал Стренцов. — И результативно.
— Сам знаю...
Он насмотрелся уже на порядки в КПК. Знал, что там все решается звонком из верхних кабинетов. «Попрошу вас внимательно отнестись к делу товарища такого-то...» — этой фразой предварялся поворот в судьбе человека, еще не приговоренного, но уже как бы обреченного. Позавчера, к примеру, одного хозяйственника выгнали из партии, заставили положить партбилет на стол, в черном молчании не заметили его ухода, но переданное по телефону указание свыше закрутило события в обратной последовательности, выгнанного из партии догнали в секции радиотоваров ГУМа, потащили на продленное заседание и, благо протокол не успели отпечатать, простили великодушно, объявили всего лишь выговор, а выговорами такими любой хозяйственник облеплен, как фонарный столб разными «продается» да «меняю».
В том январе, который последовал за декабрьскими «Бугами», накануне отпуска Вадим Алексеевич отвез в министерство отчет о непослушных станциях, поговорил о разных разностях, простился и поехал на лифте вниз. Вместе с ним в кабину вошел незнакомый ему министерский служащий. Обычная ситуация: не знающие друг друга люди объединены случаем на минуту или чуть больше, молчат поэтому и смотрят куда угодно, но только не на соседа.
Вдруг Вадим Алексеевич услышал:
— Травкин?..
Вадим Алексеевич ответил не сразу. Вопрос как бы к нему не относился, потому что служащий не повернулся и не сопроводил вопрос движением плеча или поворотом затылка. Будто спрашивал не он, а динамик, установленный в кабине лифта.
— Да, Травкин, — ответил наконец Вадим Алексеевич.
И тогда служащий сказал — тепло и задушевно:
— Сволочь ты, Травкин.,.
Можно было предположить, что служащий сейчас развернется и заблажит: да, да, сволочь ты, Вадик, потому что не узнаешь старых друзей, загордился, нос воротишь от тех, с кем ты на одной скамье просидел все пять институтских лет...
Служащий, однако, не хотел признаваться в старом приятельстве. С тихой, но выстраданной убежденностью он явственно произнес:
— Гаденыш. Дурак. Хам. Мерзавец.
Кабина дрогнула и остановилась. Служащий спокойненько покинул ее и неторопливо пошел по коридору к своим министерским делам...
42
Самолет еще не коснулся посадочной полосы, а с Травкина слетели все московские беды и горести; вспомнился день и месяц далекого года, когда сошел он по короткому трапу на этот бетон, самолеты тогда были низкими. Опять степь, вновь свобода — и друзья ждут его на земле обетованной. Времени, правда, в обрез, на 35-ю уже не съездишь, все надо решать здесь, в привычном домашнем уюте домика.
Бросились в озеро, поплавали, позагорали немножко — и за дело. Травкин рассматривал привезенные с «Долины» схемы, удивлялся, сердился, кричал на Воронцова. Тот оправдывался: да, произошел спад, поглупели, что ли, инженеры, хиреет мысль, зато на другие дела горазды, устроили попойку в знаменитом сарае рыбкоопторга, едва не подожгли его, отловили безобидных змей, стрелок, невинные твари боятся полевой мыши, а инженеры связали их узлами и прикрепили к сливным бачкам в женском туалете, вместо цепочек, такой визг был, такой визг, Артемьев пока терпит, но не вечно же будет он покрывать шалости этих, простите, подонков? Что им вообще надо? Кормят на убой, почти бесплатно, провернули всем авиационный паек, через одну мордовку в Узбекторге снабжают ананасами...
С кошачьей бесшумностью от стены к стене ходил Родин, всплескивал руками, держал их на весу, прикладывал ко лбу и застывал в мученическом изумлении. «Вот она — загнивающая элита, вот они — плоды мелкой диктатурки...»
— А наши, шабашники?
— Эти-то пашут...
— Ну, а они как объясняют... эскапады разработчиков?
— Среда обитания, мол, не та...
Ответил Родин — и умолк, трусливо ждал слов Травкина, решения его, и решение, наверное, возникло и прозвучало бы, да вперся полковник Вознюк, начальник КЭО, квартирно-эксплуатационного отдела. Толстенький, румяный, потный, он с наслаждением окатил себя холодным воздухом — полез под вентилятор. Не отказался от газировки. Отдышался, выдернул из-под мышки какой-то приходно-расходный журнал и сказал, что домик придется освободить, денек-другой дается на сборы и переезды.