— Да, — медленно проговорил он, — страшно.
— Ты тоже знаешь? — вскинулась она. — Страшнее этого ничего нет, правда?
Есть, подумал он, но смолчал, глубоко дыша и сосредоточиваясь. Он уже знал, что будет делать. И только очень тосковал, что опять может не получиться. И хотя это было бы вполне естественным — он так устал за день, он совершенно измотался, пытаясь спасти отца, — ему было плевать на все объяснения поражения. Ему нужна была победа.
— Как хорошо, что ты тоже знаешь! Вообще, так хорошо знать что-то вместе, да? Ты когда говорил сегодня в школе, я прямо чуть с ума не сошла. Со мной никогда-никогда такого не было. Вдруг поняла, что ты так все мое понимаешь, что… что без тебя меня и нет! — Она звенела, словно камень свалился у нее с души, словно было неважным то, что она начала умирать и каждый вдох убивает и убивает ее, — она отдавалась, открывалась ему, рассказывала сны, рассказывала, какое мороженое больше всего любила до войны, рассказывала про самых смешных из тетенькиных посетителей и сама смеялась, вспоминая; а он слушал и набирался сил. А потом проговорил:
— Ну что, малыш. Хорошо. Давай попробуем.
Она с готовностью умолкла, завороженно глядя на него. Длинное пламя свечи стояло в ее глазах. Он придвинулся к ней вплотную, сел поудобнее. Положил ладони ей на голову с двух сторон. Губы ее приоткрылись; веки, вздрагивая, медленно упали.
— Давай попробуем, — повторил он, и она самозабвенно кивнула в его ладонях.
— Попытайся расслабиться. Почти уснуть. — Она вскинула на него удивленный взгляд. Он пристально смотрел ей в глаза. — Уйди в себя. Глубоко-глубоко. — Веки ее опустились снова, тяжело и безвольно. — Вот сюда, где мои ладони. Ощути. Слева. Маленький шарик. Над ухом, внутри. В голове. Упругий пушистый мячик. Ощути его. Он такой нежный. Потрогай его мысленно. Пальчиками потрогай.
Ее пальцы слабо шевельнулись, точно ощупывая приснившуюся горошину.
— Постучись в него тихо-тихо. Приласкай. Умеешь ласкать? Умеешь. Учись. Скажи: мячик-мячик, откройся. Скажи ему. Он поймет. Он хороший, добрый мячик. Там, внутри, он очень горячий. Там вспышка и много сил. Скажи ему ласково. Скажи тихо: мячик, откройся, пожалуйста, мне очень нужно. Очень. Очень. Очень, очень нужно. Захоти и попроси. Тихонечко: мячик-мячик…
С изумленным, восторженным, почти болезненным вскриком девочка прянула, выпав из его устало повисших рук. Он откинулся на стену спиной и затылком. Часто дыша, трепеща, девочка стояла перед ним на коленях.
— Удалось… — совсем обессиленно проговорил он. — Надо же… Как мы похожи. Как мы все-таки похожи…
— Что ты сделал? Так горячо внутри… и хорошо, ясно… Пульс даже в пальцах слышно…
— Поднял фильтрацию.
— Что?
Он помолчал, вяло прикидывая, как объяснить. Сказал:
— Теперь ты — как я.
Обеими ладошками она захлопнула себе рот, а потом схватила его руку и прильнула к ней губами.
— Совсем-совсем?
Он не ответил.
— Ты кто?
Он не ответил. Его знобило. Он сидел с закрытыми глазами, коротко и тяжело дыша, распластавшись по стене спиной и плечами. Тогда она снова уткнулась в его ладонь и перепугалась, поняв, какой эта ладонь стала теперь немощной и холодной. Некоторое время она дышала на его пальцы, робко и беззвучно пытаясь их согреть. Минут через десять его дыхание стало глубже и реже. Она спросила едва слышно:
— Ты спишь?
— Нет, — ответил он безжизненно. — Просто очень устал. Прости, малыш.
— Поспи.
— Очень устал. Не уснуть.
Она прыснула и тут же, словно извиняясь, опять прижала его ладонь к губам. Потом все же пояснила:
— Я, например, когда устала, засыпаю буквально пока ложусь.
Он усмехнулся. Рука его постепенно отогревалась.
— Я люблю спать, — призналась она. — Сны так люблю… Тебе снятся сны?
— Конечно.
— Про что?
— Про Землю.
— Про что? — не поняла она.
Он не ответил. Она подождала, потом вздохнула:
— Как странно все…
Он встрепенулся. Жадно полыхнув на нее глазами, спросил скороговоркой:
— Все — будто чужое, да? Не такое, как должно?!
Она опять вздохнула и пожала плечами:
— Да нет… не знаю. Какое есть.
Он сник.
— Я не то сказала? — испугалась она. Он не ответил. — Ты обиделся?
— Нет, что ты.
— Ты не обижайся на меня, пожалуйста. Я и так все время боюсь. — Она запнулась. — Знаешь, мне так хорошо никогда не было. Будто снова с мамой, с папой — только еще смелее. Но такое чувство, что карабкаюсь уже высоко-высоко, и сил нет держаться, и отпустить нельзя, потому что если упадешь — разобьешься насмерть… Понимаешь?
Она была как на ладони перед ним. Он покивал, чуть улыбаясь: конечно, понимаю. Ласково и молча погладил ее по голове.
— Ты добрый… У меня просто слезы наворачиваются, как я чувствую, какой ты добрый. Ты еще кому-нибудь откроешь шарик?
Он сгорбился.
— Не знаю, малыш. Не знаю, что делать. Спасти от радиации и мора? Но до войны не было ни того ни другого — и что с того? Позвать звездолеты? Мы помогать любим… Но вы-то что станете делать? Пять миллиардов вас было!!
Затаив дыхание, она ждала, что он скажет еще. Он молчал. Тогда она попросила несмело:
— Тетеньке открой, пожалуйста. Она тоже добрая.
Он засмеялся неприятным, беззвучным горьким смехом, и сейчас же у нее болезненно вырвалось:
— Опять не то?..
— По знакомству, да? — зло спросил он.
— Господи, ну что теперь-то? Ты прямо весь в каких-то… в больных гвоздях. Не знаешь, где зацепишь. У тетеньки, — добавила она возмущенно, — таких капризных мужчин ни разу не было!
Он долго смотрел на нее с отстраненным изумлением, словно увидел в первый раз. Затем холодно отчеканил:
— Все достойны спасения! Понимаешь? Все! — Осадил себя. Снова откинулся спиной на стену. — Прости, малыш. Ты лучше не заводи меня.
Она перевела дух. Ей показалось, что сейчас он ее ударит.
— Буду заводить, — с отчаянной храбростью сказала она. — А ты говори все-все. И я тебе.
Он помедлил, испытующе глядя ей в глаза. Она кивнула несколько раз, не пряча взгляда.
— Я… считал себя лучше вас, — сказал он, стараясь говорить спокойно и мерно. — Но оказалось, что не подличал и не врал только потому, что мне ничего не надо было. А когда понадобилось — ого! Значит, если бы нуждался, как вы, то подличал и врал бы, как вы? А ведь… ведь… триста лет коммунизма у меня за спиной! Три века! Это, что ли, ничего не значит?! Значит!! Значит, отдельный человек ни в чем не виноват! Просто на краю люди сходят с ума! Это как боль, как туман. Невозможно побороть!! — Он вдруг понял, что кричит, и снова попытался овладеть собой. Вздохнул медленно. — Люди такие разные… сложные… ты не представляешь. А на краю людьми остаются только те, кто махнул на себя рукой. На краю остаются только святые и мерзавцы. Одни махнули рукой на себя и стали святыми. Другие махнули рукой на все, кроме себя, — и стали мерзавцами. А остальные… то ли случая выбирать не представилось, то ли махнули на все вообще… они никем не стали. И суть одна — беспомощность… Нет, надо увести людей с края.
— Так ты нас уведешь? — зачарованно выдохнула она, наконец дождавшись этих слов.
Стало тихо. Удивительно тихо. Ночь, как громадная вода, неслышно текла над детскими головами.
— Просто не знаю, — пробормотал мальчик. — Просто не знаю, как подступиться.
У нее опять слезы горячо наполнили гортань и переносье — такое страдальческое лицо сделалось у него.
— Но ведь он же смог… — глухо сказал мальчик. Она хотела спросить, кто смог и что, но он резко поднялся и — взметнулась сзади, отставая, рубашка — подошел к вышибленному в звездную ночь окну. Стоячее пламя над огарком вздрогнуло и заплескалось.
Рубашку-то извозил — страх, подумала девочка. Давно стирать пора, да прокипятить бы с порошком… Прокипятишь тут, как же.
— Свеча догорает, — негромко сказала она.
Интересно, он бы обрадовался, если б я выстирала? Наверное, нет. Наверное, даже бы не заметил. Наверное, его вообще ничем обыкновенным не обрадуешь. Ой, мамочки…