— Ага, — ответила Ира.
— Тогда уж покажи документы, пожалуйста, — явно стесняясь, попросил он. Ира покивала и полезла в сумочку. Косметичка, духи, ключи от квартиры, ключи от мотоцикла, расческа, томик Акутагавы — в метро читать, собственное стереофото в бесстыжем купальнике — на случай подарить, если какой-нибудь парень пристанет и понравится, затертый пятак, оставленный на память после того, как деньги исчезли из бытового обихода… Нету паспорта. Так, еще раз. Косметичка. Внутрь не влезет, но все же… Она раскрыла, оттуда посыпалось. И тут она вспомнила.
— Фу-ты! — Она даже засмеялась от облегчения. — Вот ворона! Я ж его на столе оставила!
— Артем! — донеслось из палатки. — Кофе будешь?
— Конечно, буду! Сейчас!.. На каком еще столе?
— Да на работе… в Кремле. Вы позвоните товарищу Сталину или секретарю, спросите: Ира Гольдбурт — есть такая? Вам приметы скажут или… Ой. Ну, я не знаю.
— Ты что говоришь, стрекоза? Шестой час! Там либо разошлись, либо спят давно.
— Ну да — спят… Я третью неделю там работаю, так и не поняла, когда они спят.
Артем сочувственно кивнул головой:
— И как тебе там?
Ира только вздохнула.
— Серьезно все — жуть. И страшно — как бы чего неправильно не сделать. Сегодня вот отчебучила — думала, сгорю! — Она опять вздохнула. — Я люблю, когда все на ушах стоят. С детьми о-бо-жаю! Я ж в педвуз подавала, полбалла недобрала, представляете? Стенографию, дурында, выучила — конспекты писать… — Ира дернула плечом. — Правда, стенография-то как раз и пригодилась… Летом опять буду подавать, обязательно.
Артем улыбался:
— Ладно, дуй вперед. На том посту скажешь — Артем пропустил, дескать, я тебя знаю, с отцом твоим мы давние друзья. Отца твоего как зовут?
— А я детдомовская, — сказала Ира. — У меня отца нету, и мамы тоже.
У дежурного обвисли усы. Из палатки высунулась круглая голова и сварливо сообщила:
— Стынет, Артем!
— Погоди ты! Как же это, девочка… где же?
— Там, — нехотя произнесла Ира и резко захлопнула сумочку. — В Богом избранной стране. Их долго не выпускали, не давали разрешения… а как пятидневная война началась, всех, кто в отказе сидел, сразу мобилизовали… Сирот потом Красный Крест развез в те страны, куда хотели уехать родители.
— О Господи, — сказал дежурный. — Ты что ж… совсем одна?
— Почему? — обиделась Ира. — У меня старший брат есть, кибернетик. Сейчас в подводники пошел. Я к нему каждое лето езжу, на лодке была. Знаете, как интересно?
— Знаю, — чуть хрипло сказал Артем и тихонько кашлянул, прочищая горло. Осторожно коснулся Ириного плеча. Ира мяукнула.
— Кофе хочешь? — беспомощно спросил дежурный.
— Нет, спасибо, Артем. Я бы пошла, а? Всю ночь черкала, то немцы, то англичане…
Артем кивнул, вынул из нагрудного кармана коробочек радиофона. Привычным движением сделал из трех пальцев какую-то «козу», небрежно ткнул в клавиатуру. Тускло блеснув, выскочила антенна, радиофон зашипел.
— Пал Семеныч? Привет! Слушай, я к тебе девочку пропускаю.
— Ну да? — спросил радиофон. — Зачем мне девочка?
— Хорошая девочка, только документ на работе оставила. Не гнать же ее обратно, сам посуди.
— Что-то девочка твоя заработалась, — с ехидцей сказал радиофон. — Пропускай, ладно.
— Ну вот и хорошо. Пока.
— Стой, стой, Артем Григорьевич! Тут Вацлав все-таки звонил, кланялся тебе.
— Звонил? Почему не пришел-то?
— Интеграл какой-то доколачивал. Забыл, говорит, о времени.
— Понятно, — с какой-то уважительной завистью сказал Артем. — Талантливый, чертяка…
Радиофон хмыкнул и проговорил:
— А кто сейчас не талантливый? Когда работа в радость…
— Все ж таки по-разному.
— Ну, знаешь, Артем Григорьевич, это как рост. У кого метр семьдесят, а у кого два пять. Но, в общем, к жизни все пригодны. А без роста совсем — не бывает.
Артем засмеялся:
— Ты пропаганди-ист! Что-то я же тебе сказать еще хотел… Да! Тут опять приходил этот вчерашний чудик.
— Какой?
— Ну, помнишь: как пройти на улицу Кузнецкий мост? Мне нужен Выставочный зал Союза художников…
— И что сей художник хотел?
— Поговорить, я так понимаю. Бессонница у него, что ли?.. Какой же это, говорит, мост, если в час пик тут машин больше, нежели воды?
— Надо же, умный какой. А ты объяснил ему, что, например… ну, птица, даже если крылышки сложила и ходит по траве, все равно птица, а не мышь! Или вот социализм — что ты с ним ни делай…
— Пал Семеныч, прости, я перезвоню. Девочка тут просто засыпает.
— Да я ничего, — виновато пробормотала Ира, разлепляя глаза. — Веки только опустила.
— Вот я и вижу.
— Давай, — сказал радиофон. — Пусть гуляет и ничего плохого не думает. Связь кончаю.
— А я никогда ничего плохого не думаю, — заявила Ира. — С какой стати?
На миг встав на цыпочки, она чмокнула Артема в морщинистую щеку — тот даже крякнул от неожиданности, — а потом дунула через мост.
Она любила мосты за свободу и ветер. Город будто смахнули вдаль, на края, осталось лишь главное: небо и река. По реке тянуло просторной прохладой, чувствовалось: скоро рассветет. Разрывы облаков наливались алым соком, и по неподвижно лежащей глубоко внизу чистой воде медленно текли розовые зеркала. Было так весело нестись в утренней пустоте, что Ира вдруг загорланила с пиратской хрипотцой какую-то ерунду, звонко отбивая каблуками только что придуманный рвущийся ритм и время от времени перепрыгивая через лужи, которые оставил прошедший вечером теплый дождь.
Это четвертый и последний рассказ, написанный по сну.
Сон был очень хороший, светлый. Сидит Сталин с соратниками, о чем-то совещается, а секретарше вдруг приспичило закурить — и она ему впрямую об этом заявляет, и он, прервав заседание, по-отечески ее отпускает поискать, где стрельнуть. Все. Я проснулся после этого сна часа в четыре утра, и к тому времени, когда надо было вставать, рассказ в голове был уже готов. Записывал я его два дня, и он почти не потребовал потом никакой доработки — ну, так, чисто по фразам; и эпиграф добавил; и еще я, помнится, когда текст уже стало можно показывать и даже предлагать, вставил в него, скажем, фамилию Пальме; в 84-м его еще не убили — а очень уж это новое убийство хорошо ложилось в ряд уже упомянутых.
Предсказал антитеррористическую коалицию, елки-палки! Чуть не за двадцать лет до того! И КОМУ приписал инициативу ее создания! Буш просто отдыхает и курит в сторонке…
Очень хорошо помню, как писал начало. Когда надо было в первый раз нашлепать семь букв, складывающиеся в слово «Сталин», пальцы будто заколодило. Не хотят печатать, и все. Судорога, паралич. А в голове чей-то оглушительный, бешеный голос кричит: «Тебе что, дурак, мало? Несколько раз пронесло — теперь уж не пронесет, ежели ты вот так, впрямую… Не дразни гусей, придурок! Не смей! Пиши про то, что в хроноскафе запахло горелым!»
Я глубоко вздохнул и, не давая себе думать больше ни мгновения, промолотил: «Впрочем, Сталин никогда ничего не недооценивал»…
Вот это была уже альтернативка в как бы классическом виде: эпоха та же, в какую мы живем, с точностью до года — но все совершенно иначе. Я прекрасно отдавал себе отчет, что подобного «иначе» не могло случиться ни при каком раскладе вероятностных вилок — но что-то написало мною этот рассказ. Меня потом много раз спрашивали: о чем он? Я и сам не сразу сообразил, как отвечать, а потом, года уж три спустя, меня осенило: Кузнецкий мост! Ведь он не зря написался, как мост! И Ира бежит по нему в зарю…
Я написал мир, в котором слова значат именно то, что за ними стоит. Если уж мост — так мост, если забота о народе — так забота о народе, если коммунизм — так уж коммунизм… Без обмана.
А почему «Давние потери»?
Да очень просто: на этих немногочисленных страничках буквально поименно или хотя бы пособытийно перечислено все главное, что мы потеряли в тридцатых годах. Потому-то мы и в ответе за всеобщего отца до сих пор; не потому, что позволили ему царить — как было не позволить? — пытались, да поморили и постреляли всех, против лома нет приема… я бесконечно далек от тех демагогов, которые вот уж сколько лет лицемерно призывают нас ко всеобщему покаянию (сами, правда, примера нам не подавая и даже в общем покаянии отнюдь не намереваясь участвовать) — а потому, что мы все до сих пор маемся и обречены маяться дальше без всего того, чего в ту пору лишились…