— Она не любила нас с работой, — ответил я. — У тебя лирическое настроение? Позвони Пелетье, поговори с ним. Я слышал, он ушел от очередной жены. — Я изобразил грустно-сладкий проникновенный голос шефа лаборатории слабых взаимодействий. — Она тоже не сумела стать настоящим другом…
— Я постелю вам здесь, — сухо сказал Соломин.
Когда стена спальни закрылась за ним, я прикрыл глаза, обнял подушку и в течение получаса честно и старательно пытался заснуть. Конечно, ничего не получилось. Соломин потряс меня. Ему было плохо. Я никогда не подозревал, что ему может быть настолько плохо.
Я сел на постели, спустив ноги на пушистый теплый пол. В голове был сумбур. Потянулся к висящей на спинке кресла куртке, достал из кармана радиофон и несколько секунд держал его в кулаке, тщась понять, имею ли я право сделать то, что хотел. Вызвать информаторий Академии Чести и Права кодом «нужно другу» было не сложнее, чем любое другое учреждение или любого человека. Но я не делал этого ни разу в жизни, да и никто практически не пользовался правом на информацию о близком человеке. Жутко и стыдно было знать, что через минуту экстракт сведений, которые с самого дня рождения Соломина собирала и хранила электроника, будет предоставлен в мое распоряжение.
Но Соломину было очень плохо.
2
Я проснулся довольно поздно, оттого что задремал лишь под утро. Вяло оделся, подошел к столу, допил холодный чай, оставшийся с ночи. Я был омерзителен себе. Я влез в чужую жизнь, не имея ни малейшего права на это, потому что ничем не мог помочь. Как теперь смотреть Соломину в глаза?
За спиной у меня приглушенный женский голос произнес: «Буди, буди, а то непременно опоздаешь на тренировку». Я обернулся. Это напоминало бред. Стена была приоткрыта, в щель выглядывал растерянный, разлохмаченный Соломин. Секунду он смотрел на мою пустую постель, потом повел взглядом по комнате, увидел меня и расплылся в улыбке. У меня пересохло во рту.
— Доброе утро, — нежно проворковал Соломин добродушным, мягким басом. Стена раскрылась настежь; выхлестнуло солнце, путаясь в белобрысой Женькиной гриве, окружая его голову неистово сверкающим нимбом. Я улыбнулся Соломину, отчетливо чувствуя дрожание своих губ.
— Как спалось? — Женька высился, блистая загорелой гладкой кожей, будто обшитая листовой медью дозорная башня, — ирреально широкоплечий, широкогрудый, бугристый от мышц.
— Да… — невпопад выдавил я. Он засмеялся. Из залитой солнцем спальни в тон Женьке зазвенел женский смех, и женщина показалась на пороге.
— Познакомьтесь — проговорил искрящийся от удовольствия и гордости Женька. — Это Марина. А это достославный Энди Гюнтер.
— Очень рада. — Она улыбнулась дружелюбно, но чуть напряженно. Я молчал.
— Позавтракаешь с нами? — спросил Женька. — У нас гостевой резерв не израсходован, так что пожалуйста…
Я молчал.
— Маринушка… — сказал он, чуть повернув к ней голову, и мускулы шеи и плеч его веско шевельнулись. Она пересекла комнату и прошла на кухню, сразу замурлыкав там что-то весьма музыкальное.
— Слушай, Энди, я после завтрака ускачу сразу, не обижайся. И не уходи. Тренировка, понимаешь, пропускать ну никак…
— Баскетбол? — спросил я. Молчать дальше было невозможно.
— Не-ет. — Он заулыбался. Он все время улыбался. — Верно, была такая мысль. Попробовал поначалу, да без толку.
— С твоим-то ростом? — изумился я.
— Ну! И мячик точно вкладывал, а все прахом. Нету чувства команды. Торчал посреди поля дурак дураком… Прыгаю в длину теперь. — Он вдруг принялся вздергивать на уровень своей головы то одну, то другую необозримую ногу. По комнате пошел прохладный ветерок. — Через месяц мировые!.. — Он застенчиво улыбнулся и трижды плюнул через левое плечо. — Очень замечательно, что ты заглянул, — сообщил Женька, произнося слова чуть отрывисто, в такт своим могучим махам. — Мы тут с Маришкой живем бобылями совсем. Серега с группой в турпоходе на Большом Невольничьем, там приличный оазис сохранился… Полный восторг! Больше года ждали… — Он перестал пинать воздух, и речь его вновь стала плавной. Но все равно какой-то дерганой. — Впервые, знаешь, человек увидел зелень под открытым небом. А карапуз в дошкольном лагере. В городе, знаешь, как ни крути — нельзя расти детям. Хоть куда-то надо на простор… Маришка-то, конечно, все бы их при себе держала, что восьмилетнего, что восемнадцатилетнего, но я настоял!
У меня обмякли ноги. Я нащупал кресло и сел.
— И, конечно, сам тоже, знаешь, скучаю. Однако! — Он назидательно тряхнул вытянутым пальцем: — Мало ли чего мы хотим. Важно, что им надо. Я тут столько учебников по педагогике проработал… — застенчиво сказал он и улыбнулся. — Ой, давно тебя не видел, столько рассказать всего хочется! Мысли скачут… Вчера-то толком и не поговорили…
— Господа! Кушать подано! — раздался с кухни звонкий голос.
На тарелках неаппетитно дымился завтрак.
Марина сунула полную ложку себе в рот и сказала:
— М-м, какая вкуснотель!
Эта реплика явно предназначалась Женьке, который, присев на краешек стула, недоверчиво принюхивался.
— Да… — пробормотал он. — Конечно, это еще ничего. С молочком. — Он осторожно прихлебнул молока из бокала.
— На тренировку опоздаешь, — заметила Марина.
Женька стрельнул глазами на часы и, ахнув, заработал ложкой. Марина улыбалась, взглядывая на него исподлобья, потом глянула на меня, приглашая поулыбаться тоже. Я поулыбался тоже. Ее улыбка была почти материнской. Женька, отставив пустую тарелку и бокал, поднялся и растерянно замер, вертя в нерешительности головой.
— Что-то ведь еще я хотел…
— Побриться, — уронила Марина, не поднимая головы и продолжая аккуратно есть.
— Ой, точно! — простонал он и улетел в ванную. Там сразу что-то громко упало и раскатилось по полу, потом раздался шелест бритвы. Марина стала собирать посуду. Я смотрел. Стоило смотреть. Стоило только и делать, что смотреть на нее.
— И так вот каждый день, — произнесла она, а руки ее между тем что-то открывали, закрывали, включали; широкое солнце телеокна льнуло к ее гибкой спине, смуглым ногам. — Дитятко, ей-богу… — Она глянула на меня и тут же отвернулась. Я вдруг понял, что она меня боится.
— Побежал! — крикнул Женька, просовывая голову в кухню на какой-то нечеловеческой высоте. — Энди, не уходи! Все мне расскажешь про Оберон!
— Счастливо! — хором крикнули мы с Мариной, и он исчез.
— Вечно опаздывает, — недовольно сказала Марина.
— Почему? — спросил я. Соломин никогда никуда не опаздывал. По нему можно было проверять часы. — Это я его немного задержал…
— Немного, — усмехнулась она. — Ох, Энди. Это самый несобранный человек на свете — неужели вы не замечали? Я ничего не могу поделать. Сегодня из-за вас… Сидит на кровати и бурчит: будить нельзя… устал с дороги… будить нельзя… а сам косит на часы, косит, ерзает… Завтра из-за мальчишки на улице, который попросит его снять планер с карниза, или из-за соседки, одинокой старушки, которая любит с ним болтать, или с детьми будет возиться, сюсюкать, словно не сыновья у него, а дочки, или… да мало ли, мне и в голову не придет. — Она помрачнела. — Увидит, например, очередной номер «Вакуума» или «Физикл» в киоске и станет, кусая губы, крутиться возле, а потом с отчаяния возьмет «Моды» и принесет мне: «Посмотри, родная, что я тебе принес!»
— Он был талантливый физик, Марина, — сказал я после паузы.
Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:
— Гениальный, — и повернулась ко мне спиной. — Да, к сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!
— Что это — нормальные?
— Вы… — Она повернулась ко мне. Несколько секунд молча смотрела мне в глаза. — Видеться раз в неделю — это нормально? Я все помню… Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти — а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него — и сама-то боишься позвонить, как же, помешать не дай Бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам — не замечал… Это нормально по-вашему, Энди? Наверное, по-вашему это нормально — ведь вы одни. И он был бы один. Если бы я его не спасла — засох бы. До меня он всегда был один. Это — нормально?