Светлое будущее окончательно вернулось туда, откуда оно веком раньше пришло в литературу — на Голгофу, а потом за облака.
5
На фантастике это сказалось не лучшим образом. Будущее исчезло, исчезли варианты предлагаемого, вернее, вымаливаемого бытия или, наоборот, бытия, от которого хотят уберечь. Следовательно, исчез тот интегральный секуляризованный суперавторитет, который, всерьез-то говоря, только и придавал высокий смысл этому виду литературы, заведомо обедненному возможностями раскрытия индивидуальной психологии и стилистического экспериментирования. В такой обедненности совсем нет криминала. Ведь не ждем же мы Достоевской развихренности вывихнутых чувств или постмодернистских изысков от, к примеру, Нагорной проповеди?
Но именно такая облегченность, помноженная на сохранившуюся еще с популяризаторских времен традицию занимательного, бойкого сюжета, сделала фантастику в рыночных условиях одним из самых кассовых видов литературы. И эту облегченность, иногда замешенную на том, что когда-то большевистские литпрокуроры и литдрессировщики называли «ложной многозначительностью», приходится искусственно поддерживать, чтобы не вылететь в тираж — вернее, из тиража.
Издается фантастики теперь куда больше, чем в ее золотую пору. И художественные ее достоинства по сравнению с золотой порой в среднем возросли — ведь у словесности есть свои законы развития, подчас не связанные или по крайней мере мало увязанные, с развитием содержательных элементов. Но поскольку без какого-то суперавторитета фантастика существовать не способна, а суперавторитет светлого будущего умер, на его место полезла вся бесовщина, какая только была наработана древними культурами до расцвета великих этических религий и до какой только способна дотянуться эрудиция автора.
В западной фантастике последних десятилетий — десятилетий поступательной стабильности — совсем не случайно нет утопий, то есть описания миров, качественно улучшенных относительно реального мира. Зато вплоть до 70-х годов было множество антиутопий, связанных с качественным изменением реальности. Эти изменения мыслились лишь негативно, в виде глобальных катастроф, в том числе глобального торжества коммунизма, фашизма или чего-либо подобного. Качественное изменение реальности для западного человека всегда к худу. А у нас — наоборот: возник целый ряд утопий, связанных с качественным улучшением реального мира, и множество антиутопий, построенных как количественное наращивание, сгущение реальности — доведение до абсурда милитаристических, тоталитарных тенденций и т. д.
Чрезвычайно популярный ныне жанр фэнтези появился и пережил на Западе пик популярности именно тогда, когда опасности, грозившие миру атлантического процветания, резко ослабели. Даже антиутопии пошли на убыль. Молиться вместе стало НЕ О ЧЕМ.
И потому пришло время писать НИ О ЧЕМ.
У нас же ситуация сходная, но полярная. Светлое или мрачное будущее вернулось туда, откуда оно пришло в литературу: в мир иной, духовный. В мире сем мы сейчас уже ничего сообща не хотим. Сообща мы даже ничего не НЕ ХОТИМ.
А потому и у нас молиться вместе стало не о чем.
К слову сказать, это ведь относится не только к тому роду литературы, который принято именовать фантастикой, и даже, собственно говоря, не только к литературе — но уж к литературе как таковой во всяком случае. И не зря наибольшим успехом и известностью на Западе из современных российских литераторов, фактически представляющих там всю нашу словесность разом, пользуются наиболее видные ниочемисты — Ерофеев, или, скажем, Пьецух, или Пелевин… Отдав в свое время дань огульному охаиванию — иначе и не скажешь, елки-палки! — всего, что в стране их проживания — и опять-таки иначе не скажешь! — не относится к их собственному «я» (которое, при всех его признаваемых авторами милых недостатках, на столь гнетущем фоне сразу начинало выглядеть просто-таки алмазным — что и требовалось доказать!), они, всяк по-своему, ударились в явные глюки, когда социальная проблематика (сиречь борьба с советской властью) приелась…
Писать ни о чем — это значит и не о светлом или темном в душе человеческой, и не о светлом или темном посюстороннем мире. Не о Боге и Сатане небесных и не о Боге и Сатане земных. И потому сначала на Западе, а потом и у нас на их место полезла нечисть.
Пошла ожесточенная схватка даже не за сюжеты, не за идеи — за сцены. ЗА АНТУРАЖ. За присвоение, воровство культурного субстрата, который был выработан и отработан века назад, от которого все культуры мира, кроме старательно цепляющихся за свою первобытность диких и жестоких культов, давно отказались — но который можно успеть ухватить и использовать первым. Откуда бы еще, из какой древней религии спереть и заставить прыгать по страницам бесенят поэкзотичнее? А уж на оригинальном-то фоне простится любая смысловая и духовная банальность…
Здесь и бесчисленные персонажи скандинавских саг и придуманные им под стать божки, которых скандинавы за предхристианские века своего существования придумать не успели. Здесь и индуистские пьяные и озверелые вершители судеб, здесь и исламом усвоенные, но явно доисламские ифриты и джинны. Здесь и китайский религиозный синкретизм, попытками авторов обогатить его еще и собственными теософскими конструкциями окончательно превращенный в винегрет. Здесь и родные наши лешие, кикиморы, бабки-ежки…
Да кого только не повылезало в качестве носителей силы и смысла, водителей людей, дарителей и навязывателей целей для подвигов! В «Солярисе» Лем прекрасно сформулировал: «Нам только кажется, что человек свободен в выборе цели. Ему ее навязывает время, в которое он родился. Человек служит этим целям, или восстает против них, но объект служения или бунта задан ему извне». И вот теперь в качестве объектов бунта или поклонения фэнтези предлагает лишь допотопные идолища. И, поскольку персонажи частенько против идолищ бунтуют и их побеждают, гордится тем, что в наше смутное время одна лишь сохранила способности к богоборчеству. Но ведь бога победить не так трудно — когда ты сам его придумал попротивней да погаже или стибрил, скажем, у каннибалов Центральной Африки или у друидов. Этические религии победили эту пакость давным-давно, и с гораздо большей пользой для человечества.
Фэнтези сделала даже не один, а два шага назад. Суперавторитеты, исторически предшествовавшие суперавторитетам моделей посюстороннего будущего — то есть, скажем, те, которые так помогли Булгакову написать «Мастера», для нее мракобесие. Но на самом-то деле штука в том, что они для фэнтези просто слишком серьезны. Ведь на этом уровне не в силе Бог, но в правде — и о чем тогда писать? Мускулистый меченосец (АКМоносец, бластероносец), объявленный наконец-то появившимся в российской литературе сильным активным героем грозит, не ровен час, снова превратиться в рефлектирующего интеллигентишку, объявленного символом трижды проклятых шестидесятых годов. Отчего же они так ненавидимы, эти годы?
Оттого, что это годы краткого апофеоза веры третьего уровня — еще существовавшей, но уже не отягощенной сознательным пролитием крови иноверцев. Верующий может понять и пожалеть неверующего. Неверующий на такое не способен никогда. Он обязательно будет смеяться над верой, стараться унизить ее и с пеной у рта доказывать, что он свободен и горд, а верующий — унижен и связан, слеп и зашорен; будет, не понимая смысла цитаты ни на волос, повторять: «они же сами говорят, что они рабы Божьи, а я не хочу быть рабом!». Ему обязательно надо победить верующего духовно — хотя бы в собственных глазах. Потому что подсознательно он завидует тому, что верующий никогда не бывает одинок и всегда имеет цель. Завидует осмысленности и неизолированности его бытия. В Европе прошлого века вполне всерьез возникали целые философии, в которых суперавторитетом объявлялось индивидуальное «я», ничего нового тут нет; и результаты воздействия таких философий на большие массы людей уже хорошо известны.
Отсюда — вопиющий этический плюрализм. Сектантство. Ибо ни одной интегрирующей идеи у этого типа литературы не осталось. И, кстати, отсюда же полноводная струя антиинтерпретаций мечтостроительских и грезоискательских произведений предыдущей эпохи — а иногда заодно и ценностей христианства; полноводная струя попыток ввести их образы в реальность и тем показать их убожество и нежизнеспособность. Сходное стремление привело когда-то к написанию «Дон-Кихота»; но нынешние гордые и свободные слишком озлоблены на веру — а многие просто-напросто еще и в детской обиде на нее за то, что, как выяснилось доподлинно за последние пятнадцать лет, она очень даже может обмануть, — чтобы оказаться в состоянии хотя бы ненароком отразить невероятно сложную и подчас действительно трагичную диалектику взаимодействия реальности и идеала. Филистерская страсть к осмеянию и опрощению всего, что не укладывается в рамки обыденного существования, зачастую уподобляет соотношение между профанациями и объектами профанаций скорее соотношению между Евангелиями и «Забавным евангелием» Лео Таксиля — творившего свою пошлятину, кстати, тоже в обстановке повальной секуляризации, в пресловутой Европе пресловутого XIX века.