На Краковском Предместье по-прежнему мелькали зонты и летели во все стороны брызги. Стало еще темнее; термометр наверняка показывал больше тридцати градусов, и мелкая морось нисколько не умеряла духоты: воздух был как в ванной комнате, где только что кончили мыться. С книгами под мышкой Гроссенберг через зеркальную дверь вошел в ярко освещенный холл "Бристоля". В глубине на возвышении за столиком одиноко сидел за чашкой чая мужчина. Но это был не Леон Вахицкий.
Не расставаясь с книгами, адвокат поднялся на устланное ковром возвышение и, проходя мимо этого столика, с некоторым смущением поклонился.
— Добрый день, — произнес он.
Полдничающий в одиночестве господин посмотрел на него поверх чашки серо-голубыми глазами — таким взглядом он одинаково приветливо встречал всякого, независимо от того, был то его друг или случайный знакомый, человек приятный ему или, напротив, несимпатичный. Потом, приподняв кисть руки, слегка пошевелил ею в знак приветствия. И при этом улыбнулся, словно адвокат обрадовал его одним своим появлением.
Однако Гроссенберг — несмотря на этот взгляд и улыбку — не был твердо уверен, что его узнали и что Кароль Шимановский помнит, кто он такой. Когда-то, на веранде закопанского ресторана, он был представлен композитору, но как-то мимоходом, да и того окружала тогда свита почитателей и проводников-гуралей с чупагами, в коричневых и белых гунях[39]. Среди них скромная особа адвоката наверняка совершенно терялась. Но у Шимановского, как оказалось, была хорошая память, особенно если дело касалось его любимого Закопане; кроме того, вежливость требует от воспитанного человека хорошей памяти именно в подобных случаях.
— А-а, очень рад, — дружески приветствовал его композитор и привстал над своим столиком.
Адвокат поспешил пожать протянутую ему знаменитую руку.
— Вот нагрузился книжками, — сказал он словно в свое оправдание и хотел было положить пачку на кресло за соседним столиком, но Шимановский предложил ему стул рядом с собой.
Когда мы видим у кого-нибудь в руках книгу, невольно хочется узнать, как она называется. Адвокат тем временем, все еще испытывая смущение от окружающего Шимановского ореола славы (или не столько славы, сколько неизменного обаяния его личности), присел рядом, что-то пробормотав извиняющимся тоном.
— Какие-нибудь новинки? — кивнул Шимановский на пачку книг.
На белой крахмальной салфетке перед ним стоял весьма незатейливый полдник. Кофе со сливками и несколько ломтиков ржаного хлеба, который Шимановский, помазав маслом, круто посыпал солью. Это была его излюбленная еда — возможно, потому, что походила на деревенскую и напоминала ему молодость, проведенную на Украине.
— Приобрел несколько французских книжек, — ответил Гроссенберг. — В том числе воспоминания Джесси Конрад.
— Конрад? — услышал он. И вдруг заметил, что в блестящих умных глазах музыканта промелькнула тень.
— Говорят, вы его знали? — спросил Гроссенберг.
— Нельзя сказать, знал. Просто мне случилось однажды побывать у него дома…
И тут адвокат услышал, как это произошло. Польский посол в Лондоне Константин Скирмунт (значит, ото могло быть году в двадцать втором или несколько позже) давал прием с благотворительной целью — для нужд Полыни. На этом вечере должен был выступать Кароль Шимановский. Но послу захотелось пригласить еще одного знаменитого соотечественника — Конрада. И он упросил композитора поехать к писателю и от его имени и от имени посольства уговорить того принять участие в намеченном торжестве. Шимановский во всеоружии своего неотразимого обаяния отправился в мастерскую писателя. Мастерская одновременно служила гостиной. Шимановский, едва его туда ввели, сразу узнал известного ему по фотографиям уроженца наших восточных окраин. Естественно, он заговорил с ним по-польски. Однако на лице Конрада появилась чуть приметная гримаса раздражения. Довольно резко, на безукоризненном французском языке, он спросил гостя, не говорит ли тот по-французски.
— Он явно не хотел ни словечка произнести по-польски, — закончил Шимановский; омрачившая его взгляд тень так и не рассеялась. Но, собственно, почему? Забыть родной язык Конрад не мог, поскольку уехал из Польши, когда ему шел уже восемнадцатый год. Быть может, он стеснялся своего акцента — но разве у него был акцент? В общем, непонятно. Разговор продолжался по-французски, причем гость вскоре почувствовал, что своим визитом удовольствия хозяину не доставляет, напротив — тот озабочен и даже несколько раздражен. Со старосветской галантностью поблагодарив посла за оказанную честь, он категорически отказался участвовать в вечере. Холодок растаял было, когда речь зашла о висящей в гостиной фотографии Бобровского. Эту фотографию Шимановский помнил еще по Тимошевке[40]… Однако чутье подсказало ему, что засиживаться не стоит, и он вскоре откланялся.
Вот и все. — Но… что-то в этом было, чего я до сих пор не могу понять, — добавил, заканчивая свой рассказ, композитор. — Я чувствовал: что-то за этим стоит; только что? Не знаю…
— А я слыхал другую историю, — начал в свою очередь Гроссенберг. — Из вторых уст, правда, так что за достоверность не поручусь. Однако человек, который мне это рассказал, тесно сотрудничал с нашим МИДом, и потому я склонен ему верить — он был неплохо информирован. Речь шла о романах Жеромского, которые автор с дарственной надписью послал Конраду и за которые тот якобы горячо его благодарил. Так сложилось мнение, будто Конрад высоко ценил эти романы. А после его смерти оказалось, что он даже не разрезал подписанные Жеромским книги.
Опять наступила пауза.
— Да, но… понятно, что никогда… Какое там… — немного погодя произнесли в один голос Шимановский и адвокат.
Упаси бог! В порядочности Конрада никто не сомневался. Только… только все это было неспроста. А может быть, во всем виновата Элиза Ожешко?..
В эту минуту в вестибюль с двух сторон одновременно — от лифта и из наружной двери — вошли две группы мужчин и женщин, вероятно имеющих какое-то отношение к опере; адвокат узнал известного дирижера и театральную художницу. На фоне обыкновенных пиджаков и платьев особенно живописно выделялись белые, украшенные народным орнаментом штаны Ваврытко, которого неведомо какой горный ветер занес сюда с Татр; впрочем, возможно, и не ветер, а что-то связанное с балетом "Харнаси"[41]. Рядом с ним шел тот самый, слегка похожий на лорда Дугласа, юноша с капризными глазами.
Адвокат встал и, попрощавшись с композитором, пересел за другой столик в глубине возвышения. Прошло еще несколько минут, наконец появился Вахицкий. От него попахивало пивом, глаза были обведены темными кругами. В тот день он произвел на адвоката в высшей степени неблагоприятное впечатление, что и отразилось на их отношениях.
III
— Ха!.. — по своему обыкновению воскликнул Вахицкий. — Ха! Ей-богу, мне это все больше начинает нравиться.
Они беседовали уже почти целый час. Гроссенберг с немалым облегчением (это было в начале их разговора) отметил про себя, что на столике не появилось никаких крепких напитков. Леон пил только черный кофе — покончив с одной чашкой, попросил принести вторую. Помня о недавнем его признании, что он "умеет придавать лицу любое выражение" и вообще он актер, адвокат заподозрил, уж не разыгрывает ли его знакомец и сейчас комедию, намеренно демонстрируя свое воздержание.
Впрочем, привезенные Гроссенбергом из Ченстоховы новости вполне могли заменить Вахицкому возбуждающее действие алкоголя; он даже хлопнул себя по колену: ха!.. Будто обрадовался, услышав, что вторжение в подвал смахивает на инсценировку. А от описания ночного осмотра материнского дома Надгородецким прямо-таки пришел в восторг. Опять "ха!". Лишь когда, опустив некоторые детали, адвокат повторил рассказ Ягуси Ласиборской, Вахицкий неожиданно посерьезнел.