Посмотрим, что это за клещ, подумал вдруг ни с того ни с сего Адам Гроссенберг, пока тяжелая палка изо всех сил колотила в дверь. Через несколько минут изнутри в свою очередь раздалось металлическое постукивание и скрежет, такой, как обычно бывает на вокзале, когда прицепляют товарные вагоны и сталкиваются буфера. Собственно говоря, сама дверь со всеми своими крюками, засовами, запорами и замками показалась Гроссенбергу, когда он глянул на нее уже в сенях, похожей на форт, единственный, должно быть, форт, оставшийся еще в старинной ченстоховской твердыне. То ли запутанная насмерть, то ли встревоженная недавними происшествиями, кухарка также мучилась приступами осторожности, той самой, от которой страдала ее покойная хозяйка.
— Добрый день! — сказал адвокат. — Ну и замки же у вас!
— Че-го? — приложила она к уху ладонь.
— Пан Вахицкий за все ваши волнения посылает вам двадцать злотых, — сказал Гроссенберг обычным, а пожалуй, даже чуть приглушенным голосом.
Кухарка улыбнулась и глянула ему на руку. Но в руках у него ни купюры, ни монетки не было. Клещ! — подумал он. Вынул кошелек и вложил двадцать злотых в красную, еще влажную от мыльной пены руку — еще минуту назад кухарка что-то стирала в тазу. Она зашлепала вслед за ними и, держа на торчащем животе сплетенные руки, то и дело тихонько вздыхала.
III
В холодном полумраке обширной квартиры с высоченными потолками, той самой, где в последние годы так тяжко страдала бывшая сподвижница Маршала, теперьпоселился новый и единственный жилец — эхо, которое, стоило только ступить, отзывалось чуть ли не грохотом. Адам Гроссенберг попросил разрешения заглянуть и в другие комнаты. Спальню и столовую он знал по описаниям Вахицкого. Но больше всего его интересовала гостиная, в которой больная проводила свои бессонные ночи, перед тем как ее отправили в Батовицы. Низенькие кресла с плюшевой обивкой и бахромой до самого пола. На столах и этажерках — ни следа пыли, все вытерто и убрано под строгим присмотром заходившей сюда раз в неделю супруги нотариуса. Впрочем, мебель доживала в доме свои последние часы — уже завтра ее должны были особым фургоном отвезти новому владельцу, местному архитектору, после долгих переговоров решившему купить ее для своей дочки, недавно вышедшей замуж. Повстиновский не забыл назвать и сумму, добавив, что знает архитектора, это порядочный человек, который всегда был против режима и никогда не водил знакомства с пилсудчиками. При этом он искоса поглядел на Гроссенберга, как бы изучая его и ожидая, когда тот выскажет свое политическое кредо. Адвокат вполне был готов к этому.
— Я не занимаюсь политикой, — заметил он. — Из принципа. По разным причинам. А отчасти из желания быть объективным. И мне кажется, что поэтому пользуюсь доверием, ну и расположением своих клиентов. Мне приятно сознавать, что у политических противников оказывается один и тот же адвокат, ваш покорный слуга. Когда они, дожидаясь приема, сидят друг против друга, должно быть, в глубине души они больше, чем политику, ценят что-то другое. И это нечто, наверное, можно назвать принципами обычной, я бы сказал — повседневной, морали. Так мне хотелось бы думать. Но… но из ваших слов я делаю вывод, что вы вроде бы не слишком жалуете пилсудчиков. Неужто всех, без исключения? Если я не ошибаюсь, пани Вахицкая была всем сердцем предана правящему лагерю. Именно пилсудчикам.
Повстиновский, выслушав его речь со скептической миной, в этом месте решительно замахал рукой — чем-то напоминая человека, стоящего перед автомобилем и делающего водителю знак "стоп".
— Хальт! Хальт! — и в самом деле воскликнул он. — Пани Вахицкая — дело особое.
— А почему? Она изменила своим убеждениям?
— Ну нет, этого сказать не могу. Она пришла ко мне, зная, что я исповедую противоположные взгляды. Ее психическое заболевание было одновременно и ее политическим выздоровлением. Иногда у психически больного человека вдруг открываются глаза на жизнь. Пришла ко мне и спрашивает: "Пан адвокат, вы ведь, кажется, эндек?" Разумеется, я вхожу в национально-демократическую партию с первых же дней ее основания. И более того, я учился в одной гимназии с Дмовским. "Вот глядите, — и показываю ей книгу, для которой специально заказывал переплет из телячьей кожи. — Видите титул: "Костел, нация, государство"? И вот этот автограф: "Дорогому Янушеку Повстиновскому на память о нашей совместной борьбе во имя Национальной Идеи с сердечными и искренними пожеланиями от Романа Дмовского"".
Ченстоховский нотариус торжественно вскинул голову, словно демонстрируя себя в профиль, и даже стукнул палкой об пол, будто церемониймейстер при королевском дворе. Фамилия Дмовский мало что говорит теперешней молодежи, почти ничего, ну, может быть, кто-то вспомнит, что до войны был политик с такой фамилией и что созданное им в 1926 году общество Великой Польши было насквозь националистической, основанной на принципах авторитарности и иерархии организацией. Дмовский, яростный противник Пилсудского, был кумиром для некоторых студенческих корпораций, имеющих свои боевые отряды и зачастую пускающих в ход дубинки.
Почему же Вахицкая обратилась вдруг к нотариусу с такими антиправительственными настроениями? Означало ли это перемену в ее взглядах? Или в контактах с политическим противником Повстиновским решающую роль сыграл тот факт, что старик просто-напросто жил за углом, на той же улице?
IV
— А теперь, коллега, давайте спустимся вниз. Сами убедитесь, какой все это имеет вид. Чудовищно!
И, по-прежнему стуча палкой, Повстиновский перешел на кухню. Там он вынул из кармана ключ с прикрепленным к нему картонным квадратиком (на котором химическим карандашом аккуратным старческим почерком была сделана надпись "подвал") и, отворив низенькие двери, по скрипящей и темной лестнице начал спускаться вниз. Гроссенберг последовал за ним.
Сначала ему показалось, что он очутился в театральной уборной во время спектакля, актеры, только что наспех переодевшись и бросив где попало одежду, выбежали на сцену. На полу валялись разноцветные платья, белели тряпки и всевозможное кружевное белье. В подвале царил полумрак, как показалось Гроссенбергу, окна были неплотно прикрыты ставнями. Но когда Повстиновский зажег огарок свечи, выяснилось, что окна забиты фанерой и крест-накрест приколоченными к рамам досками. Когда огарок осветил подвал, Гроссенберг убедился, что попал вовсе не в гардеробную. Картина, которую он увидел, напоминала о еврейском погроме; примерно так же могло бы выглядеть и помещение, в которое какие-нибудь погорельцы в большой спешке вносили уцелевшие вещи. Погром или пожар случился где-то близко, по соседству, оставив и здесь, в подвале, свои следы.
На полу в беспорядке стояли деревянные ящики, все открытые и пустые, а некоторые и поломанные. Их выброшенное на пол содержимое напоминало маленькие и большие холмики — например, груда простынь, груда одежды, стопки тарелок и тарелочек. Все здесь было вперемешку: там сверкало зеркало и валялись туфельки, тут поблескивали ложки и вилки, рядом с халатиком и дамским трико валялись раскрытые книжки…
— Лучше не притрагивайтесь ни к чему, — заметил Повстиновский. — Ну, как вам это нравится?
Гроссенберг только свистнул.
— А каким образом они могли сюда забраться? — спросил он.
— Вот именно — каким? — ядовито улыбнулся нотариус. — Черт их знает. В одном окошке стекла были выбиты, но, вы сами можете убедиться, окна узенькие, ни один полицейский не пролезет, Я велел забить их фанерой.
Гроссенберг тоже улыбнулся.
— Ни один полицейский? Ну, если говорить о взломщиках, то, я вижу, тут у вас своя теория.
— А как же! Это их работа. Я человек старый, и нюх у меня неплохой. М-да, неплохой.
— А зачем вдруг им это понадобилось?
— Чего-то искали.
— Тру-ля-ля, — пропел Гроссенберг. — Тру-ля-ля, дорогой коллега. Если бы они здесь искали что-то, мы бы ничего не заметили.