Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Гроб уже подъехал к паперти, его уже сняли, подхватили и снесли в церковь, а толпа все прибывала. Плачущие и стонущие женщины прошли по ступеням за гробом, мимо нас, – и в эту минуту острые вопли заглушили для меня даже широкий и тяжкий гул толпы. Мы отошли молча немного в сторону, хотели сесть на ступеньку паперти, но не было места, и мы просто остановились наверху у самой стены собора. Тонкое детское пение прекратилось, рыдания, вскрики и гул всех людей, вместе сделались было явственнее и проще. Но тотчас же из собора, проходя по стенам, дрожа в них, – раздался голос органа. Сухой, настойчивый, громкий, неразливающийся, а звонко-скрипящий, как медная струна. Один звук, одно гудение входило в другое, усиливало его, тянуло, не прерывая – и они вместе шли вверх, в купол слишком узкий, и он их превращал почти в рев.

И все-таки голос органа не заглушил вполне ни топота прибывающих на площадях людей, ни перерванных стонов в церкви. Их даже не заглушил, а как бы вынес на поверхность разрезавший воздух новый звук: голоса многих, мелких колоколов, с ударами неправильными, жалобно хриплыми, с тупой, медной беззвонностью в конце удара, точно в каждом колоколе, где-то, была трещина.

Около нас, на паперти, толпились люди в черных мешках с вырезанными глазами и много женщин. Факелы, треща, догорали, и дым от ним был плотнее и едче.

– Ах! – сказала одна женщина, со здоровым, свежим лицом, в белом чепце и шали. – Ах, я просто видеть не могу несчастную синьору Руморе, да и синьорин, да и молодых сыновей! Услышу, как они надрываются – и не могу удержать рыданий, кричу и плачу сама, как будто покойник мне родной брат или муж!

Другая женщина, уже старуха, громко вздохнула и покачала с сокрушением головой. Я спросил первую, в чепце:

– А кто – покойник?

– Разве вы не знаете? – словоохотливо и громко ответила женщина. Она возвысила голос и он, резкий и ясный, был совсем на поверхности гула других, слитых, голосов, падающих сверху звонов, дрожания и воплей органа. – Вы не знаете? Кто же в Сиене не знал синьора Руморе, почтенную синьору, его супругу и молодых синьорин? Правда, сам синьор был тихий, все сидит над своими книгами, по неделям его не слышно. Но он был – Царство ему Небесное, – очень знаменитый человек, и не скоро по нем прекратится плач! И как он страдал перед смертью – Святая Дева! Не дай Бог никому таких страданий! Я частенько заходила к ним – у них моя невестка, донна Чиччия, в экономках служит – так поверите ли, сердце на куски разрывалось! Не умею уж вам сказать, какая у него болезнь была, – но только тридцать пять дней, тридцать пять ночей он голосом кричал, не дом был, ад какой-то! Синьора голову потеряла, рыдает, донна Чиччия тоже. Во всяком уголку его было слышно, да ровно так кричал, да громко, под конец уж только хрипеть начал. На улице, подходишь, бывало, и то его слышно. Во всю жизнь, я думаю, столько от него шума не было, – прости ему Царица Небесная!

Женщина быстро перекрестилась, несколько раз подряд, поправила шаль и продолжала:

– Да, истерзал он душу синьоры своей смертью! Вон она как рыдает! Пойти посмотреть, есть ли около нее кто-нибудь, дают ли ей соли. Она уже два раза в истерике лежала, а что еще на кладбище с ней будет, Пресвятая Дева!

С этими словами женщина растолкала толпу людей на паперти и пошла в собор.

Орган тянулся, ширился и гремел, колокола торопливо и жалобно звякали, в церкви пело и плакало, на площади люди гудели и шумели с переливами. Люди в черном и белом, с вырезанными глазами, торопились зажечь новые смоляные факелы, взамен догоревших; надо было приготовиться опять бежать впереди колесницы, когда вынесут гроб. Факелы, новые, зажигались, трещали и тяжелые капли смолы со стуком падали на камень папертных ступеней.

– Пойдем, – шепнула Мария совсем тихо, но я ее услышал.

Мы двинулись вниз, сошли на площадь, с трудом и терпением пробрались сквозь гудящую черную толпу.

Мы приблизились к тому краю площади, где стена прерывалась лесом белых колонн. Над ними шли старые каменные галереи, из расщелин камня свисали до колонн длинные пряди травы.

Мы прошли между рядами колонн – рядов было так много и площадка так широка, что шум для нас упал сразу, – прошли к самому краю мраморной лестницы, уходящей вниз, – широкой до непонятности, паперти нерожденного собора. Паперть белела под звездными лучами, спускалась – и конец ее, ее последние ступени, покрывала тень, они были не видны.

Я сел у колонны, на вершине лестницы. Мария села рядом со мною, лицо ее опять было освещено только белыми, бледными лучами звезд – и я узнавал и видел его в тени таким же, как при свете солнца. Еще доносился, широкими волнами, гул и шум с площади. Но издалека он казался то падающим, то вырастающим шумом ветра или моря – и не нарушал здешнего молчания звезд.

Вдруг я услышал опять тихий и робкий голос Марии. Она спросила:

– Скажи мне… а потом, там, на Campo Santo… Где трава густая, где солнце в полдень светит и жжет, и пчелы шелестят в цветах – там ведь будет… тишина?

Она пугливо ждала моего ответа.

– На Campo Santo, Мария, придут знакомые и почитатели, священники станут служить мессу и – ты слышала? долго шум его славы не утихнет в стенах города Сиены.

– Но потом, потом, когда пройдут годы, когда все пройдет и все забудется, тогда станет ему спокойно на Campo Santo, тогда, скажи, – смерть сделается ли тихой?

– Тогда, Мария, давно не будет смерти, того, что зовут смертью. Живые травы поднимутся из земли, пчелы зашелестят в цветах, живые облака пройдут по небу и если смерть – путь, совершение – в уже совершившемся не будет, нет смерти, есть тишина. И во всем совершенном и свершенном – нет, смерти, есть тишина.

Звезды выросли, затрепетали ярче, безмолвные и бледные. Глухой шум сник, все молчало кругом, широкое воздушное.

И наша любовь молчала между нами.

Рассказ о Феличе*

За что Ивана Ивановича любила молодежь? К нему льнули все, и не только самые зеленые слушатели его лекций по искусству, но талантливые, уже признанные литераторы и художники «из молодых». Он был прост, спокоен, ровен, и всегда у него было почему-то весело. Должно быть, потому, что он сам нисколько не старался играть в «молодого» (хотя мог бы: ему и пятидесяти не стукнуло): а напротив, мягко настаивал на том, что «его времена другие»; но интересовался современностью с такой искренней приятной лаской, что и глядеть на него было приятно.

В его тихой квартире, немножко старомодной, где по стенам висели гравюры с старых итальянских мастеров, дышалось как-то свежо и свободно. Любил Иван Иванович и старомодные беседы кружком «у камелька». И она выходили, удавались, как это ни странно.

Жена у Ивана Ивановича тоже была приятная: еще красивая, стройная и вся – тихая. Посидит-посидит с гостями мужа в кабинете, за рукоделием, послушает умно, неслышно уйдет, чтобы не мешать.

В один из таких вечеров «у камелька» опять сказал что-то Иван Иванович о «своем времени».

– Да какие это такие «ваши» времена, Иван Иванович? – капризно сказал молодой поэт-юморист. – В чем это пресловутое различие? Ведь не «шестидесятник» же вы?

Иван Иванович улыбнулся.

– Нет. Как определить? – не знаю, трудно. Мы – пред-декаденты были, а вы по-декаденты. Между вами всеми и нами, ну хоть бы мной, лежит целый надлом. Мы, если писали, то писали о наших требованиях к жизни, а вы уже пишете о жизни.

– Не понимаем, – сказали некоторые.

– Ну вот, что же тут непонятного? Отлично понимаете.

– Нет, слишком общо, объясните.

– Не стоит. А вот разве…

Иван Иванович подумал и продолжал:

– Я не писатель, но есть у меня старая тетрадочка одна, рассказ из моей жизни. Я вам ее прочту, если хотите. Лучше всех объяснений эта тетрадочка.

Гости были в восторге. Право, точно в старых повестях: хозяин читает собравшимся приятелям свои записки.

64
{"b":"266043","o":1}