Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Петя еще раз попробовал, в пылу криков, подползти к Мавре Ивановне, но она опять выдернула свое платье и, размахивая руками, подступала к Ольге. Платок свалился у нее с головы, всегда плоско лежащие волосы растрепались и лицо из серого сделалось кирпичным.

Петя смотрел-смотрел, и ему стало казаться, что его «эйди» тут нет, что она уехала, а что это другая, такая, как все эти петербургские мамы. Когда она обернулась к нему и, среди криков, ткнула его пальцем, с бранью и ненавистью – ему стало так страшно, что он метнулся в сторону, в угол. Крики и брань наполняли всю комнату. Заплакал ребенок на постели, но никто не обращал на него внимания. Ольга, чуть не в истерике, упрекала теперь чухонку, что она не ходит в церковь, и не признает святых и мучеников, а что это запрещено, и она на нее тоже в суд подаст. Мавра Ивановна все тем же высоким и скрипучим голосом нанизывала бранные слова, какие только знала по-русски, проклиная и Ольгу, и ее мужа, и ребенка их, а главное, Петю, с непонятной, неожиданной злобой, – и торопливо завязывала узлы и покрывалась.

– Что ж, мальчоночка-то не берете? – ядовито сказал Никанор.

– Подавитесь вы им! – отвечала Мавра Ивановна. – И глядеть на него не желаю. Наплачешься еще, молодец, с чужим отродьем. Высмеют тебе люди глаза-то. Подожди. А я этого так не оставлю. Притянут вас за низость за вашу. Держала, грела, любила – и вот тебе за все про все!

Свалка опять вспыхнула. Ольга опять кричала, что пускай Мавра Ивановна берет Петю и убирается. Мавра Ивановна бросала Петей в нее и повторяла свои проклятия, – но Петя уже не слышал и не слушал. Он бросился ничком на скамью, обитую старой шторкой, и натянул себе на голову пальто, которое держал за рукав. Он знал, что это им дерутся, потому что он не нужен. Ему было так страшно, что он не плакал, а только дрожал. Гораздо страшнее, чем тогда, в лесу, когда он остался один и большие сосны ворчали вверху. Тогда «эйди» только потерялась, а потом нашлась, а теперь ее совсем нет нигде. Эта, растрепанная и красная, толкающая его прочь, совсем не она. Пусть она уедет. Пете все равно, где быть. Никто, ни мамы, ни этот папа, не хотят его. Лучше ему нигде не быть. Страшно.

И Петя, дрожа, все укутывался в пальто, стараясь сделаться совсем маленьким.

Он даже не заметил, что ссора понемногу стихла – Ольга и чухонка стали сговариваться, уступать друг другу. На полуторах рублях сошлись, хотя полный мир и не восстановился. Да и некогда было, времени почти не оставалось. Чухонка сурово схватила свои узлы и, покрестившись на иконы, вышла, занятая расчетами, еще злобная, позабыв о Пете. Ольга вышла за ней.

В комнате остались Никанор и Маша, которая все время молчала, слушая с большим любопытством и удовольствием.

– Видели, Марья Гавриловна, сколь люди низки? – торжествующе спросил Никанор. – Даром, говорит, две недели жил!

– Что уж, известно не родные, – жеманясь и кокетничая, проговорила Маша. – Это понимать должно.

Никанор обернулся к Пете и пытался сдернуть с него пальто.

– Чего молчишь, пащенок? Вон твоя любезная-то какова! Ценить должен, что в родную семью приехал!

Никанор сказал это, желая понравиться Маше. А чтобы мальчик чувствовал, он незаметно просунул руку под пальто и больно ущипнул его под коленом. Петя только охнул и глубже зарылся головой в подушку. Жаловаться и плакать было некому и незачем: он приехал навсегда в родную семью…

Шум смерти*

Мы шли, я и Мария, по улицам тихой Сиены.

Час был предвечерний – предночной: уже кое-где в домах затеплились огни. Темные дворцы, вступающие в улицы и сужающие их – казались черными, и на быстро меркнущем небе зубчатые карнизы были резкие, точно угольные. Над серыми проходами, в верхней глубине, тоже затеплились огни, – белые, мерцающие звезды. Осенний воздух дрожал тихо и ласково. Сиена молчала.

Мария – была женщина, которую я любил, и которая, я знал, любила меня. Я видел ее лицо при свете звезд, а когда мы проходили мимо дома с освещенным окном и сверху падали более красные, более яркие лучи – я видел ее лицо более ясно, – и радовался, что оно мне не кажется неожиданным, что я узнаю его и при звездном мерцании, и в последнем умирании дня.

Из узкой, черной улицы мы медленно вышли на площадь. Тут было светлее, потому что было больше неба. Площадь, широкую и гладкую, как зала, – окружали стены. В стенах, кое-где, были окна, – там сделали дома, но все-таки это были стены, а не настоящие дома.

В правом углу площади, занимая ее четверть, прилегая к стенам, – стоял собор. Весь из черного и белого камня, со многими, острыми вершинами, великолепный и громадный – он казался маленьким и бедным, потому что площадь с ее стенами была слишком велика, потому что собор только скромно приютился в углу, точно отступив назад.

Вся площадь когда-то была одним началом собора. Стены росли вверх, чтобы поддержать купол, широкий, как и вечернее небо, покрывающее площадь. Уже с одной стены на другую перекинулись каменные галереи, хоры; они видны были там, слева, где стена площади прерывалась толпой белых колонн, громадных и стройных. За колоннами, за стенами нерожденного собора – кончалась площадь: там была гигантская лестница вниз, широкая до дерзости, – ненужная теперь паперть. С каменных, полуразрушенных галерей, вниз, к белым колоннам, свисали длинные, желтые травы.

Это было очень давно – люди задумали выстроить собор неслыханной величины, с куполом, похожим на небо. Но потом ужаснулись, испугались своих желаний, вспомнили о смирении, покорности и бедности – оставили полуподнятые стены, галереи и колонны с дерзкой папертью разрушаться, и окончили, и накрыли крышей храм смиренному и кроткому Богу в маленьком уголку начатого собора.

У теперешнего, у конченного, паперть была красивая, величественная – но удобная для человеческого шага.

Мы подошли ближе. Дверь была, кажется, отворена. Но стояла тишина и внутри, и извне. Пустынная площадь, пустынное небо. Тишина спускалась сверху – и здесь встречалась с земной, идущей от старых стен, от недовершенных человеческих дерзаний.

Была тишина и тень. Но вдруг, за выступающим углом одной стены, там, где был проход, – послышался топот ног множества бегущих людей. Камни дрожали и отвечали. Кроме этого стука, грохота – были еще какие-то невнятные, громкие звуки, всегда сопровождающие толпу. Я не мог бы сказать, крики это, шум дыханий, плач или смех: но это был гул, проникающий воздух насквозь. Тишина бесшумно взмахнула крыльями и куда-то улетела – вероятно в небо.

Мне показалось, что Мария вздрогнула. Но может быть и нет; я не знаю, потому что моя рука не касалась ее. Мы оба смотрели на угол черной стены и ждали.

Шум и топот рос, приближался, приблизился. Из-за угла выбежали двое людей, потом четверо, потом еще и еще, и я уже не мог их считать. Первые люди были все в черном, с длинными, черными покрывалами на головах, скрывающими лица; только для глаз были прорезаны круглые отверстия, отороченные красным. За этими людьми бежали другие, в белом; у них так же белые покрывала падали на лица; и такие же круглые отверстия были вырезаны для глаз. Каждый человек держал в руке факел, высокий и смолистый; от быстрого бега пламя факелов было длинное, извивающееся назад; впереди красного огня бежал темный дым; чем сильнее трещала смола, тем гуще свивался дым. Люди бежали к собору и не иссякали, а все лились да лились из-за угла, из узкой улицы. От них стало черно на площади. И когда они двинулись из-за угла уже сплошной стеной, – я увидал, среди них, двух лошадей, покрытых темным, и катящуюся колесницу. На ней стоял высоко большой гроб, тоже длинно покрытый и колеблющийся от поспешного движения.

Смутный связный гул стал широким, почти оглушающим. Его густую, ровную тяжесть теперь разрывали звуки более острые, более легкие: пение детских тонких голосов, то пропадающее, то возникающее, – и женские крики и плач. За гробом шли разные люди – очень много. Были здесь и без факелов, и с незакрытыми лицами, были женщины и дети.

63
{"b":"266043","o":1}