И я заглянула ей в глаза. Глаза были открыты, смотрели на меня и не мигали. На белки падал желтый отсвет. Анюта не произнесла ни слова, но я вдруг отшатнулась от нее, глядела, не имея сил оторвать взора, а по спине у меня пробегал холод непонятного ужаса. Я видела то, чего никогда не видела ни в чьих живых глазах. И душа моя трепетала, как будто я заглянула слишком глубоко, где человеку не добро быть.
Несколько мгновений прошло. Я с усилием встала, не обертываясь, сделала несколько шагов к двери, отворила ее мезко и вышла.
Свет ослепил меня. Я опомнилась немного и, сама не понимая, что случилось, пошла к мачехе.
– Знаете, мама…
– Отчего ты такая бледная?
– Нет… А вот что, мама, надо послать за доктором. По-моему, Анюта нехороша.
– Да что, ей хуже? Болит у ней что-нибудь?
– Не знаю, а только следует послать.
Отправили Домну. Пробило половина второго. Анюта не вышла к завтраку. Мачеха подходила, но она не отозвалась и слышалось только ее дыхание, долгое, медленное, протяжное. Я ходила в кухню, мимо, и тоже ничего не слышала, кроме этого дыхания. Подойти я не смела и, кроме страха, еще чувствовала какое-то странное благоговение к Анюте, которое не могла победить. Впрочем, и об Анюте я уже не думала, не понимала, что это Анюта лежит согнувшись и дышит. Это был другой, тот, который выглянул тогда из ее глаз.
Мы с мачехой замолкли и даже избегали друг друга. И мне казалось, что в доме наступила небывалая тишина. Все притаилось и замерло. Только за дверями слышалось протяжное дыхание, страшное по своей нежности и непрерывности. Мысль моя почти не двигалась. Я тупо ждала чего-то незаслуженного и тупо чувствовала его близость.
На минуту мы вышли из оцепенения, точно проснулись, и сами удивились. Что такое? Ведь ничего и нет. Пришла Домна и сказала, что наш доктор уехал до завтрашнего вечера. Я послала ее в аптеку узнать адрес первого попавшегося.
Через полчаса явился доктор, еще очень молодой, какой-то растерянный. Мачеха стала ему рассказывать и путалась, потому что, собственно, нечего было рассказывать, и она никак не могла объяснить, что ее беспокоит в состоянии Анюты.
Доктор почти не слушал.
– Тиф прошел, вы говорите? Давно? Гм…
Потом мачеха повела его в коридорчик. Я услышала оттуда какое-то мычание, покашливание доктора, потом опять мычание, молящее и покорное.
Доктор поспешно вышел, бросился к дверям, надевая пальто и не попадая в рукава.
– Да, да, – бормотал он. – Конечно… Не тревожьте, главное… Главное, не тревожьте. Она спокойна. Миндального молока можно дать. Это не повредит.
Он исчез.
– Что же доктор сказал? – спросила я.
– Ты слышала… Я ничего не знаю… Велел не тревожить. Завтра в одиннадцать заедет.
И опять мы погрузились в недобрую тишину, без мысли, без сил. Домна не говорила ни слова и сидела в кухне, не двигаясь. Перед самым обедом, побежденная привычкой, она затопила плиту и разогрела вчерашний суп. Мы его съели молча и спеша, потому что в столовой слышнее было неумолимое, тяжелеющее дыхание Анюты.
Стемнело и подали свечку. Часы пробили семь, потом восемь, девять.
– А что же миндальное молоко? – шепотом сказала мачеха.
Я покачала головой и снова наступило молчание. Мы обе понимали, что не нужно миндального молока.
Часов в одиннадцать мачеха встала и пошла туда. Я последовала за нею. Ничего. Мрак, даже без желтых отсветов, потому что в кухне было темно, а из мрака все тот же мерный звук, ставший только чуть-чуть острее и глубже. Мы не знали, уйти или остаться. Зачем остаться? И как уйти?
– Я отворю все двери. Если она позовет…
Мачеха отворила двери; мы сели в зале, у свечки. Теперь звук дыхания наполнял всю комнату, все углы, и продолжался, и продолжался – и ничего не было, кроме этого звука. Часы летели с невероятною быстротой. Казалось, только сию минуту пробило два, а вот и три, четыре…
Я очнулась, вздрогнув. В окно глядело утро, молочное, позднее. Свечка потухла. Напротив, в кресле, спала мачеха. Я хотела вспомнить, чтб меня разбудило. Какой-то толчок, что-то внезапное. Кровь билась в висках. Кто же затворил дверь? Я не слышу. Да, ничего не слышу. Нет больше того звука, с которым я заснула. Кто затворил дверь?
Я встала и пошла к столовой. Двери были широко раскрыты. Белый свет падал в коридор и мешался с оранжевыми лучами, которые точно погасли.
На выпуклом сундуке я увидела неживое возвышение, что-то безмолвное и отвердевшее под зеленым пледом.
Без страха я приблизилась и взглянула в мертвые, успокоенные глаза Анюты.
Она ушла туда, где она никого не будет позорить и где никто не отнимет ее мира душевного.
В гостиной и в людской*
I
После первых зимних дней наступила опять оттепель. Часто петербургский ноябрь бывает дождлив и тепел, как хмурый март. Загремели дрожки по выглянувшей мостовой; дворники счищали коричневый, умирающий снег. При наступлении сумерек фонари замигали, отражаясь в лужах и тротуарах, блестевших, как зеркало.
У подъезда большого пятиэтажного дома остановился извозчик. Подъезд был массивный, с претензиями. И весь дом был построен с претензиями. Архитектор, очевидно, преследовал готический стиль, но зачем ему понадобилось делать на подъездах и карнизах надписи не то китайскими, не то турецкими буквами – этого, вероятно, он и сам не знал.
На извозчике подъехала очень молодая дама, высокая и сухая. Хлопнув дверью, она вошла на парадную лестницу. Красный ковер уходил, поднимаясь в бесконечную высь. Лампы с затейливыми подставками горели ярко. И когда закрылись двойные наружные двери, на лестнице стало опять тихо и почти торжественно. Из швейцарского углубления не доносилось ни одного звука. Сам швейцар, бледный, молодой и крайне серьезный, взглянув на даму, позвонил наверх, в двадцатый номер.
Мимо ряда дверей с именами и фамилиями дама поднялась в четвертый этаж. Здесь на двери была надпись: «Петр Петрович Бем».
Дама, супруга господина Бема, хозяйской рукой позвонила громко и нетерпеливо. Когда, наконец, отворили, Лидия Ивановна вошла в переднюю и спросила:
– Барин дома? А где Лиза?
Маленькая шустрая девчонка, Агашка, исполнявшая роль подгорничной, отвечала крайне печальным тоном:
– Барин не приходили. А Лиза на свадьбу ушла. Лидия Ивановна улыбнулась.
– Ах, да, помню, в первый этаж. А разве уж одели невесту? И в церковь уехали?
Агаша ожила.
– Какой там! Я сейчас бегала. Никого гостей почти нет. Да и невесту причесывают – причесать не могут.
– В самом деле? Поди-ка, Агаша, скажи там Лизе, пусть приведут невесту ко мне, я ее причешу. И гости пусть все сюда приходят. Барина дома нет…
Лидия Ивановна очень обрадовалась неожиданному развлечению, и когда привели невесту, принесли вуаль и цветы – она с удовольствием принялась за дело. Невеста была совсем бедная девушка, жившая в кухарках у старой барыни, робкая и скромная. Брал ее дворник соседнего дома.
С невестой пришла ее единственная родственница, худая и с таким малым количеством светлых волос, что при первом взгляде их трудно было заметить. Впрочем, шелковое пышное платье зеленого цвета придавало ей внушительный вид.
Решили ехать в церковь прямо из квартиры Лидии Ивановны. Скоро вся кухня, довольно большая, наполнилась принаряженными девушками, гостями… Разнообразие костюмов было поразительно. Но самым ярким пятном выделялась горничная из девятнадцатого номера, в голубом платье с розовыми букетами. На лестнице ее прозвали Агашей-толстой, в отличие от Агаши-маленькой, подгорничной Лидии Ивановны. Агаша-толстая была недурна, с узким лбом, черными глазками навыкате и крошечным носиком. Она немного пришепетывала. Теперь ее круглое лицо пылало от волнения. Ей так хотелось быть сегодня поинтереснее, получше. Девушки приглашали знакомых кавалеров – и она пригласила от себя своего знакомого и даже земляка – Лаврентия Кор-вина. Лаврентия взяли в солдаты. Он был уже унтер-офицер и через полтора года кончал службу.