Я даю овце поплакать, но мне кажется, что, с тех пор как я живу на свете, она только и знает, эта овца, что рыдает передо мной, и я вечно вынужден ждать, когда она кончит.
Ну что ж, плачь, плачь!.. Лишь бы только и мне дали пролить слезу... В этом я уже менее уверен.
Итак, у нас Республика? Скажите на милость!
Однако, когда я хотел войти в ратушу, мне преградили путь прикладом ружья, а когда я назвал себя, то начальник поста раскричался:
— Этого мерзавца в особенности не смейте пропускать! Вы знаете, что он только что говорил? «Нужно выбросить в окно это картонное правительство и провозгласить революцию!»
Неужели я сказал это?.. Возможно. Только, во всяком случае, не в таких выражениях.
Конечно, я не полезу на скамью, чтобы шикать на социальную республику; но если она высунет свой нос, то я, уж конечно, не откажусь помочь ей выбросить в окно всех этих депутатишек, не запретив им, впрочем, подостлать внизу тюфячки, чтобы они не сделали себе бобо.
Во многих местах хватали полицейских и избивали их. Какие-то буржуа, благопристойные на вид, совершенно спокойно советовали побросать их в Сену. Но блузники не очень уж нажимали на них, и достаточно было напомнить им о женах и детях этих полицейских, чтобы они выпустили свою добычу.
Я помог — без особых усилий — освобождению двух полицейских чиновников. Они были в новеньких с иголочки мундирах и уверяли меня, отряхиваясь и поправляя свой пробор, что они всегда были республиканцами и передовыми до чертиков!
— Мы, может быть, добиваемся даже еще большего, чем вы, сударь.
Чем я?.. Ну, я-то не очень многого добился пока что. В этом столпотворении я потерял шляпу, да и голос тоже, крича во все горло: «Долой империю!»
Я надорвал легкие, истощил свои силы, не могу ни говорить, ни двигаться и в этот вечер триумфа чувствую себя таким же усталым, как и в вечер поражения, девятнадцать лет назад.
И так всегда: охрипший и измученный, я подвергаюсь угрозам и оскорблениям в дни, когда Республика воскресает, точно так же, как и в дни, когда ее хватают за горло.
Но на что мне жаловаться?.. Разве депутаты Парижа не находятся в ратуше... конечно, предварительно чуть было не провалив движения!
Самым низким трусом оказался Гамбетта. Жюлю Фавру пришлось приглашать его, да и то еще он явился не сразу, этот мелкотравчатый Дантон.
В конце концов он все-таки решился. Они битком набились в экипажи, и по пути все сидящие внутри поделили между собой роли. Тот, кто сидел на козлах рядом с кучером, оказался обделенным; ему оставили одни отбросы.
По дороге какой-то человек пытался напасть на один из экипажей. На него накинулись с криками:
— Долой бонапартистов!
— Я официант из кафе, — отбивался он. — Вот эти двое, что сидят в карете, не заплатили мне за сигары и не рассчитались за выпитое.
Поднялся смех. Но двое или трое субъектов из свиты с внешностью классных надзирателей чуть было не сыграли с ним плохую шутку, заявив, что Батист порочит правительство.
Батист моментально дал отпор.
— Если они не хотят платить мне за сигары, то пусть по крайней мере дадут какое-нибудь местечко!
Ты получишь его, но смотри не опоздай! Все места будут заняты; раздел добычи, начатый на рысях, мчится галопом, подстегиваемый жадностью и честолюбием.
Добрый простой народ услужливо подсаживает на своих плечах всю эту свору политиканов, которые после декабря 51-го года ждали только случая, чтобы вернуться к общественному пирогу и снова получать хорошие оклады и чины.
Они торжественно выступают в зале Сен-Жана, где подмостками им служат большие столы, высовываются в окна и, нанося жестами и фразами удары по рухнувшей империи, уподобляются полишинелю, избивающему уже мертвого полицейского.
И славный пес лает в их честь! Он и не подозревает, несчастный, что на него уже готовится нападение, что все их речи — медовые пироги, где скрыт ужасный яд, что они только и думают о том, как бы перебить ему лапы и сломать клыки. Сегодня они прибегают к его защите и охране; завтра они обвинят его в бешенстве, чтобы иметь предлог уничтожить его.
— Не надо нам изгнанников, — зарычал Гамбетта, когда было произнесено имя Пиа[138].
Но сам он предложил Рошфора, за которым нет социалистического прошлого, с чьим именем связана только борьба с Баденге, но вовсе не с Прюдомом[139].
У них свой план: свести его на нет, скомпрометировать, если им это удастся, а затем, лишенного популярности, снова бросить в руки толпы.
А пока что эта популярность будет служить им прикрытием.
— Рошфор! Рошфор!
Черт возьми, он еще, пожалуй, обратится в нашего врага!
Двери тюрьмы Пелажи открылись перед заключенными, и вчерашние пленники, с автором «Фонаря» во главе, шествуют по бульварам с красным цветком в петлице.
Провожаемые криками «ура», они входят под своды.
Кончено, Рошфор — их заложник! Все эти Гамбетты и Ферри задушат его трехцветным знаменем.
5 сентября
Сегодня, 5 сентября 1870 года, во второй день Республики, все мое состояние равняется двадцати су.
У Ранвье[140], Уде и Малле — тридцать су на троих.
Мы все перед ратушей, куда каждый пришел инстинктивно, не сговариваясь с другими.
Несколько бунтарей вроде меня, да несколько ремесленников, как мои товарищи, бродят под дождем, подходят друг к другу и говорят о социалистическом отечестве, которое одно только и может спасти отечество классическое.
Мы совсем промокли. Особенно продрог Ранвье: ботинки у него дырявые, и ноги его мерзнут, шлепая по грязи.
А он так кашляет!
К тому же 3-го вечером полицейская сабля вырвала клок материи из его слишком ветхих брюк. Их зачинили, но безуспешно: ветер все-таки проникает через дыру. Он смеется... но дрожит от этого нисколько не меньше!
Республика одевает его не лучше, чем кормит. Победа народа — это перерыв в работе, а перерыв в работе — это голод, — совершенно одинаково как до, так и после победы!
Как мы обедали?.. Я и сам не знаю! Кусок хлеба, сыр, литр вина в шестнадцать су, сосиска — и все это второпях, у стойки.
Собратья-журналисты, товарищи по ремеслу, уже обеспеченные местом, проходили мимо трактиров и шли в кафе, где заказывали себе всякие яства, за которые будет расплачиваться мэрия, или спешили к военному портному за мундиром с воротничком, обшитым галунами.
Они смотрят на меня с сожалением, кивают мне, как богатый бедняку, как откормленный пес ободранной дворняжке. И их глаза светятся удовлетворением, что они видят меня голодным в компании плохо одетых людей.
Неужели и сейчас, на другой день после провозглашения Республики, мы все еще остаемся в тени, осмеянные, невидимо связанные по рукам и ногам? Мы, кто смелостью своих слов и пера, рискуя штрафами и тюрьмой, подготовили торжество буржуа, заседающих теперь за этими стенами? Они снуют взад и вперед, суетятся без толку, уподобляясь мухам на оглоблях колесницы, той колесницы, что мы вытащили из выбоин и грязи.
Меня уже причислили к нарушителям праздника и виновникам беспорядка за то, что я схватил за фалды одного из наемников нового режима и спросил его, что, собственно, делают в их «лавочке».
Я тряхнул его... Но в результате тряхнули меня!
— Из того, что у нас Республика, еще не следует, что каждый, кому вздумается, может управлять! Да я и не собираюсь...