По необъяснимой причине отец Лоры доктор Луис Кастельяно вообще не был призван.
— Барни, эта Лора — хорошая девочка? — спросила Эстел, запихивая в рот Уоррену, младшему сыну, очередную ложку каши.
— Очень даже. Мяч здорово ловит! Только говорит как-то смешно.
Это оттого, что их семья приехала из Испании, дорогой. Им пришлось оттуда бежать.
— Почему?
— Потому что плохие люди, которые называются фашистами, их невзлюбили. Поэтому наш папа сейчас и в армии. Чтобы победить этих фашистов!
— А у папы есть ружье?
— Не знаю. Но уверена, если оно ему понадобится, президент Рузвельт позаботится, чтобы оно у него было.
— Это хорошо! Тогда папа сможет всем плохим стрельнуть в пенис.
Библиотекарь по профессии, Эстел всей душой была за расширение словарного запаса сына. Но последнее его приобретение ошеломило ее.
— Дорогой, кто это тебе рассказал про пенисы? — как можно небрежнее поинтересовалась она.
— Лора. Ее папа — доктор. Хотя у нее самой его нет.
— Чего, детка?
— У Лоры нет пениса. Я ей сначала не поверил, но она мне показала.
Эстел лишилась дара речи. Она была в состоянии лишь размешивать кашу в тарелке и гадать, что же еще ему удалось узнать.
Со временем Барни и Лора перешли к более содержательным играм. Вроде «ковбоев и индейцев» или «янки и джерри» (то есть «японцев»). Они демократично менялись ролями, и каждый день «плохим» становился тот, кто накануне был «хорошим».
Минул год. Союзные войска осуществляли вторжение в Италию, а на Тихом океане янки отвоевывали назад Соломоновы острова.
Однажды брат Барни Уоррен проснулся посреди ночи с диким ревом. Температура у него была под сорок. Опасаясь самого страшного летнего бича полиомиелита, Эстел мгновенно завернула покрытого испариной ребенка в махровую простыню и понесла к соседям, чтобы показать доктору Кастельяно. Барни, перепуганный и смущенный, плелся сзади.
Луис еще не ложился. Он сидел в своем захламленном кабинете и читал какой-то медицинский журнал. Он ринулся мыть руки, после чего приступил к обследованию ребенка. Его крупные волосатые руки действовали на удивление проворно и аккуратно. Барни с благоговением наблюдал, как доктор смотрит Уоррену горло, затем выслушивает легкие, одновременно стараясь успокоить больного малыша.
— Ничего страшного, — шептал он, — ты для меня просто вдохни и выдохни, хорошо, nino? [2]
Инес Кастельяно тем временем быстро принесла тазик с холодной водой и губку.
Эстел от ужаса онемела, а Барни вцепился в цветастый халат матери. Наконец она набралась смелости и спросила:
— Это… не…
— Calmate[3], Эстелла, это не полиомиелит. Видите — у него скарлатинозная сыпь на груди? И на языке сосочки красные и увеличены. Это называется «алый язык». У мальчика скарлатина.
— Но это ведь тоже не шутки…
— Совершенно верно, поэтому нам необходимо раздобыть рецепт на какой-нибудь сульфаниламидный препарат. Скажем, пронтосил.
— А вы разве не…
Луис, стиснув зубы, объяснил:
— Я не имею права выписывать рецепты. У меня нет лицензии на медицинскую практику в этой стране. Как бы то ни было, едем. Барни побудет здесь, а мы тем временем возьмем такси и поедем в клинику.
По дороге в госпиталь Луис держал малыша Уоррена на руках и все время протирал ему шею и лоб влажной губкой. От его уверенных действий Эстел стало легче. Но то, что она от него услышала, не укладывалось у нее в голове.
— Луис, а я ведь думала, вы врач! Вы разве не в клинике работаете?
— Да, в лаборатории. Делаю анализы крови и мочи[4], — После паузы он добавил: — На родине я был врачом. И, смею думать, неплохим. Когда мы сюда приехали пять лет назад, я как безумный зубрил английский, перечитал все медицинские учебники и сдал экзамены. Но Госуправление все равно отказало мне в лицензии. По-видимому, для них я — опасный чужак. В Испании я принадлежал не к той партии.
— Но вы же сражались с фашистами!
— Да, но я был социалистом. А в Америке это почти синоним неблагонадежности.
— Безобразие!
— Bueno[5], могло быть и хуже.
— Куда уж хуже!
— Например, Франко мог меня арестовать.
В клинике диагноз Луиса немедленно подтвердился, и Уоррену дали рекомендованное им лекарство. После этого сестры обтерли мальчика с ног до головы смоченными в спирте губками, чтобы сбить температуру. К половине шестого утра ему полегчало настолько, что его можно было везти домой. Луис проводил Эстел с мальчиком до такси.
— А вы разве не едете? — удивилась она.
— Нет. No vale la репа[6]. Мне в семь надо быть в лаборатории. Останусь тут, может, удастся вздремнуть в приемном покое.
— Мам, а как я очутился в своей кровати?
— Солнышко, когда мы вернулись, было уже очень поздно, и ты спал на кушетке у Кастельяно. Мы с Инес отнесли вас с Уорреном домой.
— А с Уорреном все в порядке? — Барни еще не виделся с братом после больницы.
Эстел кивнула:
— Слава богу, у нас рядом есть доктор Кастельяно! Нам повезло с соседями!
На какую-то долю секунды Барни почувствовал зависть. У Лоры отец был не на войне, а дома. Порой он так скучал по отцу, что ощущал прямо-таки физическую боль.
Он ясно помнил тот день, когда отец уходил. Харольд поднял его и так сильно прижал к себе, что мальчик ощутил запах табака. И сейчас при виде закуривающего мужчины на Барни всякий раз накатывала тоска.
Но небольшое утешение у него все же было. В одном из окон на фасаде их дома красовался небольшой треугольный флажок с синей звездой по белому полю. По этому вымпелу всякий прохожий мог определить, что кто-то из членов семьи сейчас сражается за родину. На некоторых домах таких флажков было два, а то и три.
Как-то в декабре, возвращаясь вечером из кондитерской лавки, где братья Ливингстоны купили себе на пять центов «Тутси-ролс», Уоррен заметил на окне дома мистера и миссис Кан нечто необычное — на вымпеле фронтовика красовалась золотая звезда.
— Мам, а почему у них флажок красивее, чем у нас? — спросил он за ужином.
Эстел замялась, но потом тихо сказала:
— Потому что их сын… проявил особую доблесть.
— Думаешь, папе тоже такую дадут?
Чувствуя, что бледнеет, Эстел все же нашла в себе силы небрежно ответить:
— Понимаешь, малыш, этого никто не может знать заранее. Давай-ка ты лучше ешь брокколи.
Уложив детей спать, она вдруг сообразила, что на протяжении всего этого разговора Барни не издал ни звука. Может быть, он догадался, что Артур Кан, единственный сын в семье, пал в бою?
Потом, сидя в одиночестве за кухонным столом и изо всех сил внушая себе, что пьет не суррогат, а настоящий бразильский кофе, Эстел снова и снова припоминала неоднократные уверения Харольда, что ему, как переводчику, не придется подвергать себя опасности. («Радость моя, в переводчиков не стреляют!») Но разве не могло быть так, что из соображений безопасности он просто не называет ей своего настоящего местонахождения? Не было дня, чтобы какая-нибудь бруклинская семья не получала похоронки.
Тут Эстел услышала голос старшего сына. В нем звучали любовь и желание утешить.
— Мам, пожалуйста, не волнуйся! Он вернется.
Он стоял на пороге кухни в пижаме с физиономиями Микки-Мауса и в свои шесть с половиной лет пытался по собственной инициативе утешить мать. Она с улыбкой посмотрела на сына.
— Откуда ты знаешь, о чем я думаю? — удивилась она.
— В школе все знают про Арти Кана. Я даже видел, как одна училка плакала. Я раньше ничего не говорил, чтобы не пугать Уоррена. Но с папой все будет в порядке, обещаю тебе.
Откуда у тебя такая уверенность?