Поезд приходил поздно вечером. Дарья задолго пришла на станцию, села в уголке на диван, стала ждать. И вспомнилось, как провожала Митю из Серебровска. Тоже ночью — через Серебровск почти все поезда проходят ночью. Дарья не давала Мите войти в вокзал, стояли на улице, во мраке под дождем, — все боялась Дарья, что Хмель или кто другой из его шайки выследит сына и отомстит за непокорность. Может, зря поспешила отправить Митю. Запретить бы ему видеться с Хмелем — только и всего. И жил бы рядом. А, может, и не зря. Кто знает. Жизнь два раза не примеряешь.
Чем меньше оставалось времени до прихода поезда, тем сильнее охватывало Дарью нетерпение. Не сиделось ей в вокзале, вышла на улицу. В привокзальном скверике кудрявились темные деревья. Месяц яркий, словно только что в ручье выполоскался, тонким серпом стоял в небе.
Ей долго пришлось бродить по перрону. Еще несколько человек томились в ожидании поезда: кто встречал, кто уезжал. Над заводом и над городом от огней небо было светлее, а за дорогой темные лежали поля и темное над полями нависло небо. Одинокий факел огромной свечой сиял вдалеке — там сгорали ненужные газы с нового производства.
Глухой отдаленный стук поезда пробился наконец сквозь ночную тишь. Дарья остановилась и жадно слушала усиливающиеся звуки. Всматривалась в темноту, почему-то ей было очень важно поймать первый же свет огромных огненных глаз электровоза. Свет мелькнул и пропал. Дарья поняла, что поезд скрылся за лесом. Через минуту он вынырнул из мрака со своими огнями и грохотом, такой стремительный, что Дарье показалось — пролетит мимо станции. Но поезд замедлил ход. Дарья кинулась искать седьмой вагон.
Ей пришлось пробежать несколько вагонов. Вот и седьмой. Какой-то мужчина в болонье и в шляпе передавал ребенка женщине, уже стоявшей на перроне. Потом он взял чемодан и легко спрыгнул с высокой ступеньки.
— Митя! — крикнула Дарья, узнавая и не узнавая сына.
— Мама!
Голос был родной, Митин. А сам он таким новым, таким незнакомым показался Дарье тут, на скупо освещенном перроне, что, пожалуй, не решилась бы обнять его, если б он первый сам ее не обнял.
— И что ты всегда какой разный, — счастливым голосом проговорила Дарья, отстранившись от Мити и разглядывая его.
— Мама, это Валя, — сказал Митя.
— Ну, здравствуй, невестка...
Дарья сжала ладонями лицо чужой женщины и поцеловала в губы. И уверенным жестом матери взяла у нее ребенка:
— Давай, понесу.
Валя согласилась без колебаний, с покорностью дочери.
Поезд, лязгнув буферами, тронулся в свой путь.
За поздним ужином собралась вся семья. Стол был накрыт богато: «Столичная» прозрачно светилась в бутылке, сухое вино нескольких сортов, жареный гусь, колбаса, селедка, винегрет, грибы и румяные пироги на нескольких тарелках разместились на белой скатерти.
Митя ел с аппетитом, ел и хвалил, а Дарья не спускала с него глаз. Был он сейчас совсем таким же, каким Василий уходил на войну: крепкий мужчина с нерезкими морщинками на лбу, с твердым подбородком, с чуть обозначившимися залысинками, врезавшимися в густые русые волосы, и спокойным взглядом голубых отцовских глаз. На два года старше сегодняшнего Мити был Василий в сорок первом.
— Ты — сибирячка? — спросила невестку Анюта.
— Нет! Какая сибирячка! Из Запорожья. Прочитала в газете про сибирскую стройку и говорю маме с папой: «Поеду!» Мама заплакала. Отец на меня затопал. Одна дочка! Ни за что не хотели отпускать. А я все равно завербовалась и тайно уехала.
— Своевольные вы нынче. Ох, своевольные.
— Кабы только мы! — блеснув в улыбке ровными зубками, сказала Валя. — У меня и родители такие же. Написала я им из Дивногорска письмо, и что ж вы думаете? Через месяц оба прикатили! Дом продали, чемоданишки подхватили и — ко мне. А я в палатке с девчатами живу. Что делать? Собрали комсомольцы воскресник, построили нам землянку. Так и стали жить.
— В землянке? — завистливо переспросила Галя.
— Месяца три жили в землянке. А теперь у нас трехкомнатная квартира с паровым отоплением, в кухне — электрическая плита.
— В перекрытии-то участвовал? — поинтересовался Костя.
— А как же? Чтоб шофер да не участвовал? Третьей шла моя машина.
Не было в этот вечер в Дарьиной квартире посторонних, только свои, родные сидели за столом, а много их было — своих. Трое детей, зять, невестка, племянница... Приятно было Дарье сидеть за своим большим семейным застольем, гордостью полнилось сердце, и забывалась многолетняя вдовья печаль.
Старый цех полимеризации работал по-прежнему, но что-то все-таки изменилось в его положении на заводе. Так второй ребенок, помимо воли родителей, поглощая большую долю их любви и внимания, невольно оттесняет первенца.
Каучук, который выкатывали на решетчатых вагонетках из белого чрева «слонов», был нужен стране. Но тот, новый, превосходил его качеством. К тому же оказалось, что построенные цеха после некоторой реконструкции смогут производить каучука едва ли не в два раза больше. И тогда могучим «слонам» придет конец. Другие цеха сохранятся и даже будут расти, обслуживая новое производство, а цех полимеризации окажется ненужным.
Это была разумная неизбежность — отжив свое, уходить из жизни, но Дарья жалела большие и беспомощные перед волей людей аппараты, привычные до какого-то родственного чувства к ним. И о себе думала, что пора, пора ей уйти на пенсию, что свершила она в жизни труд, отмеренный судьбой, и может теперь отдохнуть, пока есть еще здоровье. Редко уже у проходной встречала она своих сверстниц. А сама все медлила. Из-за Гали медлила. Хотелось ей, чтоб Галя без нужды кончила десятилетку, поступила в институт. Правда, Анюта и Костя все деньги отдавали ей и не спрашивали, куда тратит, делая большие покупки с общего совета. Но Дарья, вспоминая прежнее ревнивое отношение Анюты к младшей сестренке, боялась далее невысказанных упреков.
Она, как всегда, аккуратно приходила в цех, ни разу не опоздав за многие годы, сосредоточенно следила за приборами и заботливо регулировала процесс в аппаратах. Но все больше давила на плечи усталость. И часто, выйдя с завода, Дарья, прежде чем влезть в тесноту переполненного автобуса, подолгу сидела в скверике у завода.
Скверик этот располагался на том самом месте, где когда-то стояла хибарка Ксении Опенкиной — первый в Серебровске Дашин приют. Только старожилы Серебровска помнили, что было тут прежде кладбище, кресты, церковь. В овраге, где во время стройки жили грабари, раскинулся просторный стадион. Стены оврага срезали, устроив нечто вроде огромной чаши, дно укатали, спортзал выстроили. Галя зимой бегала сюда на каток и уверяла, что лучше Серебровского стадиона вряд ли где сыщешь: ветер на дно глубокой чаши не пробирается, хоть сутки катайся — не озябнешь.
Дарья сидела, глядя на подходившие автобусы, на густую толпу людей, растекающуюся от проходной, и чувствовала свою связь, свою слитность с этими людьми — работниками ее родного завода. Ей было жаль, ей было почти страшно оторваться от них.
В воскресенье, проснувшись раньше всех, Дарья тихо ушла на рынок. А когда вернулась, Костя вдруг кинулся к ней с таким паническим видом ,что Дарья не на шутку перепугалась.
— Тещенька! — вопил он. — Тещенька!
Ни спросить, ни сообразить не успела Дарья, в чем дело. Костя подхватил ее на руки, закружил с такой силой, какой Дарья сроду в нем не предполагала.
— Будет! — орал он при этом. — Будет у вас сын, а у меня внук. Или наоборот. Но это все равно. Все равно? Верно, тещенька?
— Отпусти ты меня, оглашенный, — рассердилась Дарья.
Костя поставил ее на пол, но тут же схватил за руки.
— Вы что-нибудь поняли? — спросил укоризненно и едва ли не печально.
— Это тебе в диковинку, — высвободив руки, проговорила Дарья. — А я четверых родила.
— Что мне с ней теперь делать?
Костя широким жестом указал на дверь, и тут только Дарья увидала Анюту. Дочь стояла, легко опираясь плечом о косяк, в какой-то новой, чуть расслабленной и горделивой позе, и улыбалась снисходительно, с сознанием своего превосходства.