В другое время я принял бы живое участие в вопросах и ответах на столь животрепещущую тему. А тут я сижу худой и небритый, темно-коричневый от загара, ввинчиваю капсюли и думаю.
В прошлом мое бытие в гораздо большей степени определялось волнениями и переживаниями не материального, а духовного порядка, не тем осязаемым, что разыгрывается в мире между восходом и заходом солнца, что имеет свои реальные причины и оказывает весьма практическое действие. Тот, кто годами, из месяца в месяц старается постичь дух законов, прошлый и настоящий правопорядок, практику правосудия, а кроме того, пишет, бесконечно шлифует свои рассказы и драмы, тот день и ночь бьется над трудными задачами, стремится создать нечто стоящее и обременяет свои нервы неутомимой напряженной работой. Все это приводит к излишней изощренности ума и некоторой хилости тела: если хотите, все мое развитие определялось оторванностью от реальной действительности. Мир чувств, дружба с близкими мне по духу и стремлениям людьми, любовные отношения с молодыми женщинами — вот воздух, которым я дышал. Я жил среди людей, которые, так же как я, отдавали искусствам, наукам, творческим идеям, всем духовным ценностям жизни гораздо больше ума и сердца, чем тому, что происходило на улицах городов, в домах, в магазинах, на фабриках и в деревнях. Потрясение от прочитанной книги, прогулка по старинным улочкам Хильдесгейма, концерты Ламон или Анзорге, исполнявших сонаты Бетховена в переполненном, затаившем дыхание зале, вырастали в события. Актер в шекспировской драме, знаменитый зал в Шлейсгейме с картинами Ганса фон Марэ, летний полдень в Нимфенбургском парке, солнечный закат в Гафельских горах с их старыми могучими елями — вот какие впечатления формировали и воодушевляли молодых людей моего склада. Мы отдыхали, наблюдая за жизнью животных на воле — белочки с пушистым рыжеватым хвостом, дятла, со стуком извлекающего червячков из коры дерева, барсука, застрявшего в лисьей норе, диких коз, пасущихся в сумерках, призрачных в ночной тьме сов. Венцом этого существования была наполненная вдохновенной работой над пьесой жизнь с женой. Мы жили за городом, в местности, откуда начинаются леса Баварии. Эта жизнь озаряет своими лучами минувшие темные месяцы. Она вселяет надежду во все светлое, что несут в себе грядущий мир и вновь начинающаяся жизнь.
Я никогда не обманывал себя, я понимал, что живу однобокой жизнью, и поэтому, зная, что меня ждет, с открытыми глазами приветствовал неотвратимую судьбу, которая оторвала меня от книжных радостей и уединения на лоне природы и швырнула в суровое бытие. Каждый новый процесс мускульного, физического труда умудрял меня, наслаивал опыт на опыт, оставлял многочисленные следы: от общения с людьми, от освоения орудий, от усилий преодолеть сопротивление земли, которую я копал. Воздействие ветра, дождя и солнца во всякое время дня сообщало мне новое самочувствие. В моей душе родилось чувство и самоограничения и обогащения потому, что она все время становилась частью другой собирательной коллективной души, души моего взвода, рабочей команды нашей первой роты, нашего несменяемого батальона. И в то же время я открыл, что я не просто, как мне думалось раньше, немецкий еврей и солдат и что это определяет мое самосознание. Я понял, что в своих разных качествах — берлинца, горожанина, силезца, писателя — я сливаюсь с разными группами людей и в интересах этих групп спорю или соглашаюсь с представителями других групп. Больше того, я убедился, что ношение бороды или знание французского языка, как вы уже могли заметить, самым губительным образом изолирует меня, выделяет, предает.
Мне приходилось глотать много неприятного, тяжелого; но мне удавалось справляться с этим, так как я был в ладу со всем совершающимся, был убежден, что строй человеческого общества при всем его несовершенстве является все же приемлемым. Наша армия казалась мне его прямой представительницей. Я верил в философский смысл бытия в широком смысле этого слова.
И вдруг я оказался лицом к лицу с фактами, которые никак не вмещались в мое представление о мире. Молодой человек, чрезвычайно порядочный, воодушевленный самыми лучшими намерениями, выступил против несправедливости по отношению к слабейшим, и за это враги сжили его со свету, да еще так коварно все обставили, что роль убийцы сыграла судьба — судьба в виде французского снаряда. Тысячи снарядов взрываются в этой войне, не причиняя никому вреда. А этот снаряд в клочья разорвал юного Кройзинга, потому что происки врагов навсегда пригвоздили его к роковой ферме Шамбретт.
Произошло убийство. Я, Вернер Бертин, — один из тех, кто знает убийц, все обстоятельства убийства мне известны, в моем рюкзаке хранится нечто похожее на темную плитку шоколада, тоненькую и твердую. Это обвинительный акт против зачинщиков преступления.
Сидя в зарядной палатке и ввинчивая в гильзы капсюли, я вглядывался в резервуар своей души, и она представлялась мне воронкой, на дне которой лежит бумага, пропитанная кровью, и эта бумага, и эта пролившаяся кровь всасывают в себя все, что попадает в мою душу. Человек, знающий, кто убийцы, обязан рассказать о них, свести небо с землей, не успокоиться, пока убийство не будет искуплено. Но как мне, рядовому нестроевику, привлечь к ответственности начальство совсем другой воинской части? Однако все равно я это должен сделать, этого неотступно требует моя вера, вера немецкого солдата в законность и справедливость, царящие в немецкой армии. Дело почти безнадежное! Правда, если бы мне удалось найти в соответствующей инстанции человека, который выслушал бы меня и захотел во всем разобраться, — тогда непреодолимое было бы преодолено, искупление найдено, моральное равновесие восстановлено. Я-то сам легко могу пострадать на этом деле. Необходимо тщательно избегать малейшей формальной оплошности и принять в расчет такое «легко могу пострадать». Но память о славном юноше стоит попытки, впрочем, она только в том случае становится зловещей и опасной, если неправильно взяться за дело. Законам солдатской жизни, ее игре — этому нас, нестроевиков, не обучили. Когда нас призвали, Экипировали, погрузили в вагоны, никто нам не объяснил, как и куда подавать жалобы. В одном я не сомневался: мне не известно многое из того, что так необходимо знать. Но и еще одно я знал твердо, что и молчать я не могу.
Дело Кройзинга — это камешек, скатившийся с горы несправедливостей, и, пока со всех сторон бушует война, у этого камешка особенно острые края. В настоящее время одна из держав открывает путь к заключению мира. Если эта возможность будет упущена, все юноши, которые еще падут, превратятся в кройзингов. Летом шестнадцатого года никто не мог предвидеть такого поворота событий. Вы, вероятно, помните, и об этом еще немало будут говорить, что собой представляли мирные предложения нашего кайзера, сделанные двенадцатого декабря шестнадцатого года, если не ошибаюсь, и что за ними последовало. В упомянутое лето я держал в руках камешек с горы несправедливостей и, не зная, куда его положить, раздумывал: не сделать ли его надгробным камнем? Вероятно, я находился в некоем промежуточном состоянии, в состоянии перехода от цельного корнеплода к расщепленному, был чем-то вроде гермафродита, фронтовой скотинкой и в то же время штатским.
Понт громко рассмеялся, к нему присоединились и все остальные.
— Я всегда думал, — едва выговаривая слова сквозь смех, сказал Познанский, — что такое определение можно отнести лишь к тыловым героям. Но я, по-видимому, заблуждался.
— В доме господа бога моего много разных жилищ, — сказал Винфрид, слегка подражая фронтовому священнику Шиклеру, и осушил свою рюмку. В дверь постучали. Он крикнул: — Войдите!
Вестовой Петер Посек закрыл за собой дверь. Он остановился на пороге, вытянулся по-солдатски, показал довольно толстую проволоку, загнутую на одном конце крючком, и спросил:
— Разрешите попробовать, господин обер-лейтенант?
Винфрид вопросительно посмотрел на него.
— Насчет шкафа с оружием, — продолжал Посек. — Господин обер-лейтенант изволили интересоваться охотничьими ружьями. Водриг забрал с собой ключ. Но беде можно помочь.